– Господи Боже!
– Это что то, правда? – он немного моложе меня, немец, кажется, с черными взъерошенными волосами, лохматой бородой, крепкий, в дорогом снаряжении и видавших виды ботинках. Я могу только кивать и купаться в бескрайности мира, окружающего меня со всех сторон бесконечным пространством гор и неба. Даже при дневном свете здесь, высоко высоко, видны бесчисленные миллионы звезд. В разреженном воздухе тяжело дышать, и мое сердце колотится так сильно, что я вынужден сесть.
Я чуть не плачу.
Вот оно.
Вот, ради чего я живу.
Грудь сдавливает, и мое сердце – в метафизическом смысле – переполняется. Я жив. Сегодня мой тридцатый день рождения, и я жив. И не просто жив – я буквально на вершине мира.
Я могу умереть, мое сердце бешено колотится.
Голова кружится.
В теле слабость.
Мое сердце отказывает.
Я ложусь на спину и кладу голову на острые обломки сланца и камней и смотрю на звезды в небе цвета индиго. Подходящий момент для смерти.
Я чувствую постукивание по плечу.
– Сейчас начинаем спуск, – все тот же чувак жестом указывает вниз.
Я качаю головой.
– Я… я до… догоню.
Какой то латиноамериканец с обветренным лицом. Эквадорец? Чилиец? Бразилец? Я не знаю. Склонив голову, он смотрит на меня сквозь зеркальные защитные очки.
– Тебе плохо, – это не вопрос.
Я моргаю. Пытаюсь дышать. Твою мать, в груди такая боль, словно на ней сидит слон. Я чувствую каждый удар сердца, фокусируюсь на каждом из них и веду им подсчет. Когда сердце может остановиться в любой момент без предупреждения, ты как бы синхронизируешься с каждым его сокращением, улавливаешь малейший сбой и пытаешься настроить ритм каждого удара. Какого хрена мне вздумалось лезть в горы? Это последнее – в буквальном смысле последнее – что мне надо было делать. Но, согласно статистике, шансы найти для меня подходящее донорское сердце практически нулевые. Я слишком проблемный кандидат на пересадку, поэтому давно отказался от этой идеи. Моя единственная цель – дожить до тридцати одного года и за это время сделать и увидеть все мыслимое и немыслимое.
Отец умер в тридцать пять.
Дед – в сорок пять.
Прадед – в шестьдесят.
А я?
Тридцать один – предел мечтаний. Так было всегда.
Твою мать!
И теперь, будь все проклято, я умираю. Здесь, на горе. В полной глухомани. В окружении толпы незнакомцев. Все мои лекарства остались в Вильпараисо, на лодке. Ни при каких гребаных раскладах я не потащился бы в этот подъем с рюкзаком, полным медикаментов. Потому что на хрен их. Потому что я идиот с патологической тягой к смерти.
Если по существу, то я уже мертв, и уже какое то время живу в долг. На самом деле у меня нет тяги к смерти. Действительно нет. Я люблю жизнь. Люблю каждое мгновение, пока мое сердце продолжает биться, но знаю, что после каждого его удара у меня в запасе становится на один меньше. Каждый его удар сокращает обратный отсчет до того дня, когда я умру, до того дня, когда мое сердце перестанет биться.
Небо надо мной уменьшается – туннельное зрение – а звезды начинают двигаться по кругу. Это как покадровый монтаж в кино, где гора остается статичным изображением, а небо вокруг нее розовеет, синеет, затем собираются темные тучи, а потом оно сереет, снова розовеет и проясняется. А звезды вращаются, перемешиваются, образуют движущуюся воронку, исчезают, а потом снова выглядывают, вспыхивают и становятся яркими.
Я не вижу проносящихся перед глазами кадров своей жизни – и это странно и печально, потому что некоторые действительно неплохие сиськи я не прочь был бы увидеть еще разок.
Боже, какой же я мудак! Думать о сиськах в момент собственной смерти. А что? Я должен распустить нюни и разводить дерьмовую философию? Ладно. |