Он смотрел на ноги Инес Марсан, на аккуратно подстриженные и покрытые лаком ногти. Оставалось лишь дернуть за ступни обеими руками – она ничего не поймет и покинет наш мир против воли, но и без сопротивления. Инес, разумеется, была не столь наивной, чтобы верить, будто ее жизнь продлится вечность – день за днем. И не была похожа на возницу, который вот уже много веков правит запряженной мулом повозкой, пересекая по мосту реку Лесмос. Инес, разумеется, испытала за свою жизнь много страха, и сквозь страх воспринимает все вокруг, и предугадывает, и предчувствует. Центурион хорошо это понимал, так как их жизненный опыт был во многом схожим.
Он схватил ее за щиколотки и дернул – голова тотчас начала погружаться в воду. Ему нужно было лишь проявить твердость и короткое время удерживать ее под водой, считая секунды: одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять – и десять. Он попробовал, но тотчас позволил себе паузу, хотя знал, что это может стать роковой ошибкой. Ему вроде бы хотелось убедиться, что Инес никак не отреагировала на погружение в воду, не почувствовала приближения неизбежного конца и к ней не вернулась хотя бы искра сознания, чего он больше всего боялся и не сумел бы вынести. Успела Инес наглотаться воды или нет? Наверное, успела, однако не проснулась и пребывала за пределами неспящего мира, даже не поперхнулась, не закашлялась и не стала жадно глотать воздух. Хотя все‐таки дышала. Он устроил себе и ей передышку, и, возможно, это было жестоко, ведь почти пять веков назад, когда сострадание было не в чести, именно чтобы избежать бессмысленных оттяжек, вызвали в Лондон искусного “мечника из Кале”.
Но нет, это не было жестокостью – просто наступили иные времена, а временам, кажется, положено становиться более цивилизованными, – и поэтому Центурион ни в коем случае не допустил бы, чтобы она сказала что‐то вроде: “Нет, это неправда, не может быть, чтобы я впредь больше ничего не слышала, не видела и не произнесла ни слова, чтобы моя голова, которая еще работает, отключилась или погасла, а ведь она еще полна мыслей и терзает меня; не может быть, чтобы я не встала и не шевельнула даже пальцем, чтобы меня бросили в могилу или сожгли, как дрова, только вот без дивного древесного аромата; и чтобы мое тело превратилось в облако дыма, если к тому времени я еще буду собой. Но я это буду именно я в глазах того, кто меня убил, и тех, кто меня увидит, и заберет, и увезет, – они по‐прежнему будут узнавать мои черты, как если бы я была жива, но в собственных своих глазах и в собственном своем сознании я живой не буду, тем более что никакого сознания у меня уже наверняка не останется… Чуть позже раздастся в Руане похоронный звон по мне, но его я тоже не услышу”.
Нет, Центурион не допустил бы даже проблеска подобных мыслей у Инес. Поэтому после короткой паузы снова дернул ее за ноги, и голова погрузилась в такую безобидную на вид ванну, которой Инес пользовалась каждый день. На сей раз он не стал считать секунды, не стал, так как это только помешало бы ему, помешало бы выполнить взятое на себя обязательство. И он не знал, сколько секунд прошло, прежде чем Инес начала захлебываться, может, даже минута или чуть больше. И тут случилось то же самое, что и когда‐то, когда я убивал одного из тех двоих – защищая себя самого или предотвращая великие несчастья, в той моей жизни, которую я помнил, однако своей уже не признавал. Поняв, что умирает, тот человек посмотрел на меня – без злобы и, пожалуй, лишь с легким упреком, обращенным не столько ко мне, сколько к миру с царящими в нем порядками, который заставил его против воли появиться на свет, втянул в свои дела, какое‐то время давал приют, а теперь вдруг, опять же не спросив согласия, изгонял и уничтожал. В самый последний миг, словно собрав все оставшиеся у него силы, этот человек дернул ногами – резко и быстро, как ему казалось, словно еще мог убежать. Он лежал на земле, не касаясь ее ступнями, которые бежали в воздухе в последней попытке спастись, хотя на самом деле это были вялые и мучительные шаги, ведущие в небытие. |