Изменить размер шрифта - +
Они никогда не произносили этого названия. Упорно. Для мамы с папой существовал только Кенигсберг. Какой дурак придумал этот Калининград; Пит улавливал презрение в их голосах, но ребенком не мог понять, почему родители покинули место, по которому так тоскуют.

Таксист сигналил и громко ругался, выезжая с аллеи Винценты Витоса; потом они быстро ехали мимо нарядных зеленых районов и зданий, где размещались крупные фирмы. В этой части города жило не слишком много людей: завышенная цена за квадратный метр мало соответствовала спросу.

Хоффманны уехали в конце шестидесятых. Пит часто спрашивал отца – почему, но так и не получил ответа; он приставал к матери и по ее рассказам представлял себе: вот пароход, беременная мать, темная ночь, бушующее море (мать была уверена, что они погибнут), вот отец с матерью сходят на землю возле города под названием Симрисхамн, шведского города.

Направо, на улицу Людвика Идзиковского, еще один квартал.

Последнее время Хоффманн часто бывал в этой стране, в своей стране. Он мог бы родиться здесь, вырасти, стать кем‑нибудь вроде тех, из Бартошице, которые после смерти родителей долго пытались связаться с ним, но он не отзывался, и они отступились. Почему он не ответил родственникам? Он не знал. Не знал он и того, почему, оказавшись возле Бартошице, никогда не давал о себе весточку, почему никогда ни к кому не заезжал в гости.

– Шестьдесят злотых. Сорок за поездку и двадцать за ту идиотскую остановку, о которой мы не договаривались.

Хоффманн положил на пассажирское сиденье сотню и вылез из машины.

Большой старый черный дом посреди Мокотува. Такими старыми могли бы стать дома, построенные в настоящей Варшаве – той, которая кончилась семьдесят лет назад. Генрик ждал на крыльце; они с Хоффманном поздоровались, но без лишних слов – оба не умели болтать.

Зал совещаний находился на одиннадцатом этаже в конце коридора. Слишком светло, слишком тепло. Второй заместитель и человек лет шестидесяти (Хоффманн предположил, что он и есть Крыша), ждали возле дальнего торца длинного стола. Хоффманн ответил на их необоснованно цепкие рукопожатия и пошел к уже отставленному от стола стулу. На столе стояла бутылка минеральной воды.

Он не стушевался под устремленными на него взглядами. Опусти он глаза, решив сбежать из‑под этих взглядов, для него все было бы кончено.

Збигнев Боруц и Гжегож Кшинувек.

Он все еще ничего не понимал. Сидят ли они здесь потому, что ему суждено умереть? Или потому, что именно сейчас он еще немного продвинется в глубь организации?

– Господин Кшинувек посидит, послушает. По‑моему, вы еще не встречались?

Хоффманн поклонился элегантному костюму.

– Не встречались. Но я вас узнал.

Он улыбнулся человеку, которого много лет видел в польских газетах и по польскому телевидению, предпринимателю, чье имя, он слышал, иногда произносили шепотом в длинных коридорах «Войтека», возникшего из того же хаоса, что и все новые организации в странах Восточной Европы, когда перегородки рухнули, и экономический интерес перемешался с уголовным в драке за капитал. Все эти организации были детищем военных и милиции, во всех была одинаковая иерархическая структура, и все они упирались в Крышу. Гжегож Кшинувек был Крышей «Войтека», идеальной Крышей. Покровитель в самом центре, экономически могущественный, безупречный в глазах требующего законности общества, гарант, соединивший финансы и уголовщину, фасад, за которым скрывались деньги и насилие.

– Партия?

Второй заместитель долго рассматривал Хоффманна.

– Да?

– Полагаю, с ней все в порядке?

– В порядке.

– Мы это проверим.

– И выясните, что с ней все в порядке.

– Тогда продолжим.

Всё. Поставка стала вчерашним днем.

Сегодня вечером Пит Хоффманн не умрет.

Быстрый переход