Это открытие моей приятельницы, что картина Вилли писалась в зимнем освещении. Правда, господин Хеккер ее перед этим отодрал, иначе она, возможно, ничего бы не обнаружила. Вот каков его ученый вклад на нашем тернистом пути к возвышенной цели – запихнуть за решетку слониху‑профессоршу и бисексуала‑оболтуса!
– Отодрал? – переспросил Зельтманн.
– Имел половые сношения, – жестко пояснила Ильдирим, а Тойер подтвердил чуть печальным кивком.
– Боже мой. – Зельтманн дернул галстук, словно цепочку сливного бачка. – Конечно, это травмирует, господин Тойер. Какая ирония – именно про этот световой феномен я и счел возможным ему сообщить. Намекнул также на амурные отношения между обоими мужчинами… Ладно, до свидания, господа, всего хорошего, фрау прокурор. Ступайте пить пиво. – Физиономия Зельтманна повеселела. – Хорошее пиво! Как, господин Хафнер? Неплохо выпить доброго пива?
Он сделал пару мелких шажков, чтобы с залихватским видом хлопнуть Хафнера по плечу. Тот стерпел это с угрюмым видом.
Действительно, немного позже они сидели в ближайшей пивной на углу Берггеймерштрассе и уверяли друг друга, что теперь можно и погулять, но желанное настроение не приходило.
– Не знаю, – проговорил Лейдиг и нервно сжал пальцами бокал с колой. – Эта Обердорф может оказаться нам не по зубам. Если дневник Вилли ничего не даст, вся история затянется.
Все молча согласились с ним. Стремление довести дело до конца всегда могло разбиться о самое твердое – действительность.
– Включу‑ка я мобильник, – сказал Тойер. – Может, Рената еще раз позвонит из Лондона. Между прочим, не думайте о ней плохо.
– Ерунда, – с жаром произнес Хафнер, – это все засранец Хеккер виноват.
Чуть погодя зазвонил мобильный телефон, но это была не Хорнунг.
Лицо Тойера окаменело, но он сумел сохранить любезный тон:
– Добрый вечер, засранец Хеккер.
Она прошлась по комнатам своей виллы, поправляя то, что не желало подчиняться совершенству ее строгого порядка. Долго стояла в спальне, смотрела на свою кровать как на внеземной артефакт. Неужели она лежала на ней, голая и огромная, со всеми своими волосатыми бородавками, целлюлитом, вздувшимися венами и огрубевшей кожей? Как могла вытворять такое, кто сделал ее такой смелой? Она вновь увидела комнату при мигающем свете свечей и своего юного, гибкого повелителя, который капал ей на грудь горячий воск. Потом набросила на простыни черное покрывало.
В кабинете она села за письменный стол, на прощание. С прямой спиной, как всегда. Взяла свой старый диктофон и уронила пару слезинок: это был отцовский подарок к ее первой доцентуре. Единственный раз, когда у нее появилось ощущение, что он наконец‑то доволен ею и что теперь она может просто его любить. Она еще раз перебрала в памяти тех, кого любила в своей жизни. Не многие знали об этом.
Она взяла микрофон.
– Мое имя Корнелия Обердорф, сегодня третье апреля две тысячи первого года. Мои данные достаточно известны, поэтому ограничиваюсь главным: скоро я застрелю господина Даниэля Зундерманна и уничтожу картину, дальнейшее существование которой означает диффамацию дела всей моей жизни, моих достижений в области герменевтической интерпретации изобразительного искусства девятнадцатого века, с чем я не готова мириться, несмотря на фактические или мнимые ошибки, приписывающиеся мне в последнее время. После этого я убью себя. Говоря о картине, я имею в виду подделку в стиле Уильяма Тернера, которую я не распознала по психологическим причинам. Потому, что человек, якобы нашедший картину, господин Даниэль Зундерманн, в то время состоял со мной в сексуальной связи, не лишенной садомазохистских элементов, которая вынуждала меня целиком подчиняться его воле. |