По всегдашней своей привычке…
– И влип в другие сложности,– сердито сказала Маша. Недавнего недоуменного оживления в голосе у нее не осталось – вспыхнуло на миг и пропало. – Страусиная политика… А интересно вот, знает она сейчас об этом его долге или нет?
– Да с какой стати? Тогда не говорил. так чего же сейчас?
– Да? – протянула Маша. – Вот и мне так кажется… Тогда не знала и сейчас не знает. Вот по нему самому, по его поведению… не знает!
– Ну, если и так, так и что?
– Да ничего, – ответила Маша со вздохом. – Но если не знает…Она не договорила, подошла к телевизору и добавила звук: – Тебе же не слышно ничего.
– Что – если? – напомнил Евлампьев.
– Да вот просто – «если»! – с какой то горячностью, взмахнув руками, сказала она. – Ну, я не знаю… как бы там и что бы там ни было, но если вдруг близкий человек оказывается в таком положении… ведь ему же трудно одному, не под силу нести такое… она должна знать, обязательно… чтобы вместе, чтобы легче… ну, гы понимаешь или нет?
❋❋❋
«Городская картинная галерея» было написано золотыми буквами на блескучей черной доске. С другой стороны двери висела еще одна доска, поменьше: «Часы работы…»
Евлампьев взялся было за долгую, в добрые полметра, по костяному отполированную деревянную ручку в фасонных чугунных держателях и отпустил ее, сошел с крыльца наладить дыхание.
Он сопротивлялся, не хотел идти, но Маша настояла. «Да ну ведь без смысла, без смысла же!» – отказываясь, приговаривал он, но никакие его доводы на Машу не действовали. «Обязательно должна знать, обязательно!» – говорила она заведенно одно и то же.
Найти Людмилу оказалось довольно просто. Маша позвонила в справочное и попросила телефон экскурсионного бюро, потом – красведческого музея, потом – музея жизни и деятельности революционера, чьим именем был назван город, даже индексы их номеров не совпадали с тем, что назвала тогда под аркой Людмила. Телефон картинной галереи совпал с данным ею телефоном цифра в цифру.
Возле крыльца, немного лишь не касаясь его отполированной гранитной стенки мощным корявым стволом, из оставленного в асфальте крошечного полукружья утоптанной серой земли росла липа. Шелестящая, трепещущая ее крона высоко возносилась в небо, далеко внизу оставляя чугунную бахрому загородки на крыше двухэтажного старинного особняка галереи, и Евлампьева, когда он глянул вверх, в эту просквоженную солнцем яркого летнего дня крону, словно пронзило: душа его вспомнила, как вот точно так же стоял у этого крыльца и закидывал голову вверх, пытаясь достичь взглядом верхушки дерева, – и тому уже чуть ли не двадцать лет, Ермолай то ли в четвертом, то ли в пятом классе, и они с ним в воскресенье, пока Маша занимается кухней, собрались наконец посетить галерею. Только стояла зима, и снег морозно и хрустко скрипел под ногами, н ветви липы были спеленаты ажурной щетнной куржака… И долгую эту, полумстровую, ручку вспомнила в следующий миг душа, – она была точно такою же безвозрастной, отшлифованно костяной. Такою вот и осталась, а он состарился.
И был с Ермолаем тогда, из за него пришел и сейчас…
Дверь, позванивая натянувшейся пружиной, раскрылась, и на крыльцо, щурясь после внутренних сумерек, вышли, с хозяйственными сумками в руках, две женщины. По домашнему хозяйский, уверенный вид нх ясно показывал, что они здесь не посетительницы.
Они спустились на тротуар, пошли было, и одна вдруг остановилась, повернулась к Евлампьеву:
– Вы в галерею, гражданин?
– Да да,– торопливо ответил Евлампьев. – А что?
– Так закрыта галерея, – сказала женщина. |