– Выпьешь вот.
С тех пор как Евлампьеву отчекрыжили полжелудка, он не пил водки, как и всего прочего не пил, но от простуды, как и в молодости, лечился ею.
– Да какое выпьсшь, мне в киоск еще, – отставил он от себя бутылку.
– Какой киоск тебе! – приставила Маша бутылку обратно к его тарелке. – Я пойду. Постою, ничего.
– А, – сообразил Евлампьев. – В самом деле.
Он не стал перечить ей. Времени уже было много, идти в киоск – через четверть часа следовало бы выходнть, а его после этой горячей ванны как то всего рассолодило, сделался квелый – хоть не садись за стол, а сразу ложись. – Сходи, сходи,просительно сказал он.
Они быстро, торопясь, поели, и Маша, так же все торопливо собравшись, едва не забыв взять ключи от кноска, убежала.
– Не убирай ничего, ложись, – сказала она. – Масло только в холодильник.
Выпитая водка расходилась по телу, Евлампьева совсем развезло, и он покивал согласно: ладно, конечно…
Он уже расправил постель и начал раздеваться, когда ему послышалось, что в окно на кухне тихохонько тукнулись. Скворушка!
Он сорвался с места и как был, с недоснятой рубахой, бросился на кухню.
Но за стеклом, совершенно очистившимся от наледи, абсолютно прозрачным, никого не было. Послышалось, что ли?
Послышалось, да, и он тут же понял даже, почему послышалось: оказывается, подспудно, сам того не осознавая, между всей нынешней беготней, он надеялся, что сегодня скворушка наконец объявится, вот и не бывает чудес, а будет: объявится. Из за оттепели это так казалось…
Он медленно прошлепал обратно в комнату, стал дорасстегивать рубаху и остановился. Тело было разморено и вяло, а душа томилась горечью от неоправдавшейся тайной надежды и просила сделать что нибудь, чтобы перебить эту горечь.
Найти бы фронтовые свои письма…
Евлампьев общарил уже все мыслимые и немыслимые места, где они могли храниться, перерыл даже все ящики буфета – нигде их не было, и он уже отчаялся.
Но водка что то сотворила с памятью, и сейчас ему мнилось, что он натыкался на обтрепанную связку их совсем недавно, полгода, ну год, может быть, самое большее назад, будто бы в чемодане каком то… любопытно, что за чемодан, чего лазил в него…
Евлампьев вернулся на кухню, взял табуретку, вынес в коридор и подставил к полатям. Он снял оба впихнутые туда чемодана, спустился на пол за ними следом и, как только раскрыл первый, вспомнил, когда он лазил в этот чемодан и зачем: в прошлом году, когла Ермолай завалился на Майские пьяным, доставал ему старую свою кожаную куртку. Так неужто же здесь?
Письма лежали на дне чемодана: не очень то толстая, разве что не тошая связка из сложенных крест накрест треугольннков, так что пачка вышла квадратной формы, и прямо на самом верхнем письме с ясным прямоугольным штампом «Просмотрено», хотя химический карандаш и выцвел основательно, вполне можно было разобрать номер полевой почты.
❋❋❋
Он проснулся от настойчивого, давно трезвонящего в коридоре телефонного звонка.
Не столько проснулся, сколько очнулся – медленно, тяжело всплыл из глухого, глубокого забытья на поверхность сознания, и, всплыв уже, осознав, что эти вытащившие его наверх звонки – телефон, все не мог заставить себя подняться.
Женский голос по телефону, позвавший его, Емельяна Аристарховича Евлампьева, был незнакомый.
– Да, я слушаю – превозмогая слабость во всем теле, полную совершенно разбитость, сказал Евлампьев.
– Здравствуйте, – поздоровалась женщина.
Это была дочь Коростылева.
Евлампьев, когда она назвалась, какоето время никак не мог сообразить, какого же это Коростылева. Она что то говорила, он не слушал, и наконец до него дошло: Коростылева, батюшки, того, кому он в молодости ногу на тренировке сломал, в поликлинике да возле поликлиники с ним последнее время все встречались!. |