Тогда под деревом Ева сказала мне:
— Хорошо, что нет грозы.
— Неужели боишься? — усмехаюсь.
— Угу, — признаётся.
— Ну ты даёшь! А я уж думал, Еве совсем не знаком страх!
— Я не боюсь людей, но кто я против стихии? Страшно! Чувствуешь себя хрупкой беспомощной букашкой!
— Глупая… людей нужно бояться, а не грозы!
Раздаётся ещё залп грома: небо словно разверзлось прямо над нашим домом. Ева сейчас одна в своей комнате, и я чувствую, что она боится. Сама смастерила себе клетку и теперь сидит в ней, один на один со своими страхами — смешно и горько одновременно. Меня терзает желание подняться к ней, обнять, успокоить. Если не оградить, то хотя бы дать ей это чувство — безопасности и защищённости, спрятать в своих руках от её внутренних страхов.
Ещё один удар грома, и я не выдерживаю: вскакиваю, лечу по лестнице, перепрыгивая ступеньки, в её комнату, распахиваю дверь, но её постель пустая — Евы нет. Господи, думаю, куда она могла деться? Постепенно глаза привыкают к темноте, и я шарю ими по комнате, не решаясь включить свет. И, наконец, нахожу её…
Мои глаза закрываются, потому что смотреть на это невозможно. Я не врач, не специалист, я просто человек, который имеет лишь общее представление о шизофрении, знания, полученные в сети, и проявления этой болезни у любимой женщины не просто пугают, они убивают: Ева забилась в самый дальний от окон угол, спрятав лицо между стеной и ребром Икеевской полки с книгами, которые читала когда-то в юности. Когда-то, когда жила здесь, когда любила меня и верила. Мне больно видеть эту душераздирающую картину. Больно до слёз. Я не думаю о том, что делаю, не взвешиваю последствий, просто хватаю её на руки и переношу в постель, укрываю нас обоих одеялом, потому что её руки, ноги и нос холодные как лёд.
Еву трясёт то ли от холода, то ли от страха, она плачет, а мне кажется, что я вот-вот сам сойду с ума от её боли. И хотя мне так и не удалось ничего выяснить о происшествии, повлекшем настолько тяжёлые последствия, меня не покидает навязчивое чувство, что всё я знаю. Каким-то непостижимым чутьём, буквально каждой своей клеткой или фибрами души осознаю причину.
Я лихорадочно глажу Еву по голове, совершая ладонями быстрые, рваные движения, и вжимая их с силой большей, чем следовало бы, словно стремлюсь выдавить из неё воспоминания, требую показать мне, что там?
Непривычно короткие волосы рвут мне душу — когда-то они были не просто красивыми и длинными, они сводили меня с ума, и каждый раз, как мои пальцы зарывались в них, а ноздри втягивали запах, я впадал в эйфорический транс, получал самый уникальный, ни с чем не сравнимый кайф в природе.
А потом случается то, что раздавит мою выдержку — Ева сжимает в кулаке футболку на моей груди и с силой вдавливает своё лицо в то же место, как когда-то в Италии — туда, где должна была быть татуировка.
Её татуировка. Знак моей любви к ней и обещание верности.
Я должен был заботиться о ней несмотря ни на что.
Я должен был любить её несмотря ни на что.
Я не имел права уходить.
Не имел, чёрт возьми, права оставлять её одну в этом доме с ними, с людьми, поломавшими нашу жизнь, отравившими наши чувства, лишившими не только семьи и родительской любви, но и возможности любить друг друга!
Утро. Ева не задаётся вопросом, что я делаю в её постели, и где моя коляска. Поднимается так, словно ничего прошлой ночью не произошло. Ровным счётом ничего.
Мои глаза не готовы слушать призывы разума и совести. Я говорю им, что Ева больна, но они не спорят, а просто смотрят. Смотрят и видят изменившиеся линии так хорошо когда-то известного мне тела.
А я всё равно хочу её. Всегда хотел. Её душа болеет, тело располнело, между нами пропасть предательства, кровного родства и отстранённости, но в это мгновение я мечтаю содрать с неё одежду и трогать, гладить, прижимать к себе…
Ева стаскивает с себя футболку, в которой спала, оставаясь в одном белье. |