Солнце уже зашло, и в комнате сразу, как это бывает летом, стемнело. Ирина в сумерках ставила на стол хлеб, колбасу, консервы «крабы», которыми были забиты полки магазинов и которые почти никто не покупал. Она хотела включить свет, но Тищенко удержал ее руку.
— Не надо, потом.
Ирша стоял возле книжного шкафа и вытирал платком глаза. Тищенко качнул пальцем розовый абажур над головой, сказал:
— Пойду приготовлю кофе. Я сейчас.
Когда Василий вышел из комнаты, Ирина бросилась к Ирше.
— Что он сказал тебе? Я знаю, он цепкий и умный. Такой — и паникует и кричит, но сокрушает. Может, все, кто из села, такие? Ты тоже. И как это все — в одном человеке! А я… Подло.
— У меня здесь — жжет огнем. — Ирша положил руку на горло. — Ты сказала правду: мы эту доброту… Я вспомнил тот вечер, ту метель… Вот уже полгода… Прихожу на работу — думаю. И проклинаю все. Это я только перед тообй держусь…
Она уже второй раз за вечер бросилась ему на помощь. Говорят, что женщина в беде сильнее мужчины. Мужчине чаще требуется опора где-то извне, женщина ищет ее в себе самой, она знает, что в любви человека ничто не может спасти, а если уж придется спасать, то тоже любовью. Но в эту минуту ей стало немного обидно.
— Разве мы знали… Ведь были и хорошие дни. Особенно поначалу. Необыкновенные, тихие, с доброй тайной, которую мы скрывали друг от друга.
— Еще ни о чем не догадывались, — сказал он тихо, — а где-то глубоко-глубоко прорастало зернышко.
— Если бы не было тех дней, то, может, и не для чего было бы жить, — сказала она твердо. — Странно как… Но это правда.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Ирина, собираясь на работу, надела синюю вязаную шапку, единственным украшением которой был белый шнурок, взяла в руки сумку, взглянула в зеркало и невольно задержалась, разглядывая себя. Матовая белизна лица, ровная, без румянца, карие глаза в густых ресницах. Темные длинные волосы она сегодня подобрала под шапочку, и открылся четкий нежный овал, высокая шея. Ирина улыбнулась: так ей было хорошо в это звонкое утро, даже, ребячась, показала себе в зеркале язык и вдруг заметила, что глаза у нее сейчас какие-то необычные. Их словно подсветили изнутри, зажгли по лукавому огоньку, и от этого они стали глубокими, как омуты. Она задумалась, машинально повязывая шею синим шарфом, и вновь взглянула в зеркало. Красивая, конечно, хоть и не скажешь, что красавица. Вот брови, пожалуй, действительно хороши — не широкие и не узкие, густые, бархатистые.
Она остановилась около вешалки, сняла белое шерстяное пальто, которое ей привез из Вены Василий, минуту подержала в руках и с легким вздохом повесила обратно: вспомнила Клаву, у которой нет и, наверное, никогда не будет такого, и надела другое, серое.
До Пушкинского парка доехала троллейбусом; сегодня ей особенно радостно было видеть солнце, пусть сквозь запыленные стекла вагона, видеть деревья и сверкающие, умытые дождем улицы. До Дачной она пройдет пешком. Четыре параллельные улицы еще и до сих пор почему-то называют Дачными — Третья, Четвертая, Пятая и Шестая, хотя их давно вобрал в себя индустриальный город.
Шла быстро — ее словно на крыльях поднимала поющая в груди радость, потом, спохватившись, пошла медленнее — стало жутковато от нежданно нахлынувшего чувства. Понимала, откуда оно идет, попробовала отогнать эту мысль — не получилось. Тогда взглянула на себя со стороны: идет молодая женщина, счастливо улыбаясь, и успокоилась.
Она влюблялась часто, безоглядно, но тайно, так, что знала об этом только она одна. Это, наверное, было сущностью ее характера, живого, склонного к переменам, льнущего ко всему новому и яркому. |