|
Каждый биомодифицированный сустав, каждая композитная вставка, каждый усиленный сухожильный пучок горели изнутри собственным, ядовитым пламенем. Боль была не тупой и разлитой, а острой, локализованной, будто в каждую из сотен вживлённых некогда деталей вбили раскалённый гвоздь и теперь методично проворачивали его.
Биореактор в груди, это второе сердце, условный «двигатель» системы «Витязь», не гудел. Он хрипел. Сухим, надсадным кашлем умирающего механизма. И с каждым таким «кашлем» по жилам пробегала новая судорога — не мышечная, а какая-то глубинная, сосудистая, будто моя собственная кровь превратилась в кислоту и разъедала стенки капилляров изнутри.
Слабость была хуже боли. Это была не усталость. Это было отсутствие всего. Ощущение, будто твоё тело — не твоё. Мозг отдавал команды, а конечности не слушались, отвечая лишь дрожью и ледяным онемением. Я пытался сжать кулак — пальцы шевельнулись с опозданием на полсекунды, будто через толщу льда. Попробовал хоть немного приподнять голову — шея, на миг сдуру мне подчинившаяся, опомнилась и с особо мерзким, пронзившим меня от основания позвоночного столба до самой макушки, раскалённым импульсом боли, отказалась слушаться. А уж когда голова коснулась бетонного крошева я и вовсе на несколько мгновений рухнул обратно в спасительное забытьё. Ну или на несколько часов — откуда мне знать, сколько времени реально прошло? Всегда безошибочно отсчитывающие время внутренние биологические часы сейчас тоже решили отказаться выполнять свои прямые обязанности…
Очнувшись, я решил больше не рисковать и начать с чего-нибудь попроще. Но даже попытка рукой провести по полу, чтобы попробовать на неё опереться, оказалась пыткой: касание к шероховатому камню отозвалось в ладони не тактильным ощущением, а взрывом белого статистического шума, смешанного с болью.
Зрение плыло. Магическое зрение отключилось первым, ещё до потери сознания, словно какой-то перегоревший предохранитель. Обычное же двоилось, края объектов расплывались в цветные ореолы. В ушах, поверх гула, стоял высокий, пронзительный писк — словно кричали какие-то повреждённые сенсоры, о которых я даже не подозревал.
Но самое страшное было в голове. Мысли текли густо, медленно, как расплавленный металл. Простые умозаключения требовали невероятных усилий. «Встать. Осмотреться.» Каждое слово — отдельная, тяжёлая веха. Память выдавала обрывки, но они были лишены эмоционального окраса, как голые строки из отчёта о повреждениях: «Критическая перегрузка контуров усиления. Распад резервных энергоносителей на клеточном уровне. Нейротоксический шок вследствие выброса продуктов распада.»
И сквозь эту боль, слабость и ментальный туман пробивался один чёткий, леденящий инстинкт, вшитый глубже любого импланта: Уязвимость. Я был открыт. Безоружен. Каждая тварь, каждый враг, каждый просто недоброжелатель теперь мог сделать со мной что угодно. Защитные чары развеялись, аура провалилась в небытие, тело не слушалось. Я был не Адептом, не солдатом, не охотником. Я был куском дрожащего, дымящегося мяса с перегретой начинкой, беспомощно дёргающимся на полу.
Голод пришёл позже. Не обычное чувство пустоты в желудке, нет, нечто куда более глубинное, страшное и первобытное. Это был всепоглощающий, животный пожар в каждой клетке. Организм, сжёгший все запасы, все аварийные резервы, начал пожирать сам себя. Слюны не было, язык прилип к нёбу, а в глазах стоял белый туман голодного обморока. Это был откат. Расплата. Цена за те несколько минут, когда я был не человеком, а оружием. И это лишь после второго Протокола…
И в самой глубине, под пластами боли и страха, тупо шевелилось одно-единственное, искажённое мысленное подобие усмешки: «Жив. Опять. Ну что, Макс, стоило оно того?» Но ответа не было. Был только бетонный пол, холодный камень под спиной и долгий, мучительный путь назад к тому, чтобы просто встать на ноги. |