И чем больше я узнаю о нем, тем больше мне кажется, что они беспокоятся не напрасно...
* * *
Как‑то вечером, когда Джазу дали таблетки, он не стал принимать их. Он всего лишь притворился, что глотает, а на самом деле засунул их за щеку и выпил воду, не проглотив таблетки. Частично это было знаком протеста – протеста против того, что было физическим и даже психологическим содержанием в заключении, пусть даже с добрыми намерениями, а частично объяснялось иной причиной. Ему нужно было время поразмышлять. Единственное, чего ему, похоже, не хватало, так это времени для размышлений. Он постоянно либо спал, либо принимал таблетки, которые усыпляли его, либо страдал от боли и от отупления после укола, который снимал боль и помогал говорить с офицером‑следователем – но никогда у него не было минутки, чтобы спокойно полежать и подумать.
Может быть, они и не хотели, чтобы он думал. Тогда возникал вопрос: а почему они не хотят, чтобы он думал? Ну, тело у него, возможно, немножко не в порядке, но с головой, судя по всему, все нормально.
Оставшись один (прислушавшись к тому, как они выходят из его палаты и закрывают за собой дверь), он слегка повернул голову набок и выплюнул эти таблетки. От них остался противный привкус во рту, но это вполне можно было пережить. Если вновь вернется боль, он всегда сможет позвонить – кнопка находится рядом с его незабинтованной правой рукой и достаточно прикоснуться к ней указательным пальцем.
Боль, однако, не возвращалась, не приходил и сон, и наконец‑то у Джаза появилась возможность просто лежать и размышлять. Более того, через некоторое время он стал думать яснее. В общем‑то, по сравнению с тем одурманенным состоянием, к которому он уже успел привыкнуть, это мышление можно было назвать кристально чистым. И тогда он начал задавать себе вопросы, которые уже задавал до этого и для ответов на которые у него никак не находилось времени. К примеру:
Где, черт подери, все его друзья?
Его вывезли из России... Когда – две недели назад? И единственный, кого он видел (или, точнее, единственный, кто видел его), – это доктор, допрашивающий офицер и какая‑то медсестра, которая никогда не разговаривала с ним, а только бормотала что‑то непонятное. Но в Службе у него были настоящие друзья. Наверняка они знают о его возвращении. Почему же они не пришли повидаться с ним? Почему он лежит здесь законсервированный? Неужели он выглядит настолько плохо?
– Я не чувствую себя настолько плохо, – прошептал вслух Джаз.
Он пошевелил правой рукой и сжал кулак. Рана на запястье затянулась, и на ней наросла новая чувствительная кожица. Было чистым везением то, что острый конец ледоруба прошел между костей и не задел ни одного крупного кровеносного сосуда. Рука немножко затекала, шевелить пальцами было трудно – но не более того. Она болела, но боль была вполне терпимой. Если хорошенько призадуматься, в данное время у него вообще ничего не болело. Но он, разумеется, не мог быть уверенным во всем теле – или мог? Джаз решил не испытывать судьбу.
А что с его зрением? Освещена сейчас его палата или нет?
"Снег” его повязок был плотным и темным. Ему сказали, что спасли его зрение. От чего? У него что, глаза выскакивали или еще что‑нибудь? “Спасти зрение” может значить все что угодно. Например, то, что он сможет видеть – но насколько хорошо видеть.
Неожиданно, впервые с тех пор, как попал сюда, он ощутил настоящую панику. Наверняка они что‑то скрывают от него до тех пор, пока не получат все нужные сведения – чтобы не расстраивать или не отвлекать его: пока дышу – надеюсь, и тому подобная дребедень. Есть в этом что‑то? А вдруг они сказали ему не все?
Джаз взял себя в руки и презрительно фыркнул. Ха! Сказали ему не все? Боже, да они не сказали ему ничего! Это как раз он ничего больше не делал, кроме как. |