|
Говорят, встречи с комитетом будут проходить без надзора, но здесь это ничего не значит. В зале совершенно точно будут установлены секретные микрофоны. Говорить открыто было бы самоубийством.
Поэтому Минерва и Сина написали от имени Движения четырнадцатого июня заявление, которое я должна каким-то образом передать Комитету.
– Есть еще кое-что, – говорит Минерва, не глядя мне в глаза.
Нам нужен кто-то, кто напишет свою личную историю.
А что, если рассказать им о том, что пережила Сина? Я говорю:
– Пусть Сина напишет о себе.
– Послушай, Мате, это не одно и то же. Тебе даже необязательно писать, – добавляет она. – Мы можем просто вырвать страницы из твоего дневника и приложить их к нашему заявлению.
– Есть кое-что еще, – говорю я ей. – А как же Сантикло? Если заявления приведут ко мне, его расстреляют.
Минерва держит меня за руки.
– В революции нет ничего приятного, Мате. Посмотри, что они сделали с Леандро, с Маноло, что они сделали с Флорентино, с Папилином, с тобой, в конце-то концов! Это не прекратится, пока мы это не остановим. К тому же, возможно, это всего лишь слухи, что охрану расстреливают.
– Я подумаю, – наконец говорю я. – Подумаю.
– Ай, Мате, пообещай мне, – говорит она, глядя мне прямо в глаза, – прошу тебя, пообещай.
Тогда я говорю ей единственное, что могу сказать:
– Я могу пообещать только быть верной тому, что считаю правильным.
Минерва никогда не слышала от меня таких заявлений.
– Справедливо, – говорит она. – Вполне справедливо.
Шестое августа, суббота
Минерва раз десять спросила меня, как все прошло. Десять раз я в подробностях рассказала все ей и остальным. Вернее, я больше отвечала на шквал вопросов, чем рассказывала.
Сколько членов было в комитете? (Всего семь, хотя двое вроде были там только как переводчики.) Где проходило заседание? (В зале для посетителей – вот почему у нас не было часов посещений в четверг. Администрация избавила себя от мороки устанавливать жучки в новом месте.) Сколько длился разговор со мной? (Десять минут, хотя мы с Сантикло ждали у двери два часа, он был весь на нервах.) И наконец, самое главное. Смогла ли я передать бумаги кому-то из комитета?
Да, смогла. Когда я собиралась уходить, ко мне подошел серьезный молодой человек, чтобы поблагодарить меня и проводить за дверь. Он говорил очень вежливо, на хорошем испанском. Возможно, он из Венесуэлы или, может, из Парагвая. По тому, как он меня изучал, я подумала, что он хотел рассмотреть меня поближе: нет ли где шрамов, насколько бледная кожа – что-то в этом роде. Я хорошо отозвалась о «Виктории» и сказала, что со мной обращаются справедливо. Скорее всего, остальные заключенные из других камер сказали им то же самое.
В тот момент, когда он отворачивался, я ослабила прическу, и первая сложенная записка упала на пол. Увидев ее, он вроде бы удивился и подошел ее поднять. Но потом передумал и пнул ее под стол. Он так многозначительно посмотрел на меня. Я ответила легким кивком.
Сантикло ждал меня прямо за дверью. Его живое круглое лицо было искажено страхом. Пока мы шли по коридору обратно в камеру, он спросил, как все прошло.
– Не волнуйся, – сказала я и улыбнулась ему. Та самая лента, которую он мне подарил, послужила мне, чтобы спрятать обе записки в косе. Я ослабила ленту ровно настолько, чтобы выпала первая записка – с заявлением, которое написали Минерва и Сина. Она была подписана «Движение четырнадцатого июня», поэтому не могла навлечь подозрения ни на одну из камер. И что они сделают – расстреляют всех тюремных надзирателей?
Вторая записка с моей историей была спрятана у меня в косе чуть дальше. Может быть, из-за ленты, которую подарил мне Сантикло, когда я была так раздавлена – не знаю, но в тот момент я решила не ронять вторую записку. |