Но сведения были путаными, историю старушка рассказывала шепотом, довольно нудно и тут же прикладывала указательный палец к сморщенным губам: «Только тс-с-с, только сейчас никому… в будущем тебе пригодится».
Сережина мама, воспитанная в советских традициях, осекала бабушку, а сам Сергуня не придавал значения старческому бубнежу и тем более не представлял никакого будущего, в котором данная информация могла бы стать полезной. Сейчас же он корил себя за детскую недальновидность и пытался вспомнить хоть что-нибудь из бабкиных слов.
Дневники были увесистыми и начинались, видимо, еще с юных лет девы по имени Маша, которая без дат и каких либо пояснений просто фиксировала события. Буквы, мелкие, неаккуратные, постоянно спотыкались друг о друга, предложения зачастую обрывались посередине, что говорило о ветреном характере молодой особы.
«Покров. Ходили с Настасьей в церковь. Мело. Снег мелкий, колючий. В храме душно, стало дурно. Отлегло. Настасья говорит, зима будет холодной».
«Давали спектакль. Пришли все и Николенька. Смотрел озорно. Стыдилась».
«Маменька играла Грига. Николай сидел рядом. Баловался. Щеки пылали. Папенька шикнул на него».
Поначалу Сергею Петровичу тяжело было воспринимать рваную речь, но постепенно он втянулся в этот слог, в эти подлежащие и сказуемые, не осложненные деепричастными оборотами, в эту стилистику мысли, цепляющую только главное, но при этом сохраняющую нерв событий.
Греков обнаружил, что и сам именно так воспринимает сейчас действительность. Излишние подробности раздражают, поэтические украшательства неуместны, скрытый смысл отсутствует.
Из написанного складывалась вполне цельная картина. Маша была влюблена в Николеньку. Он то появлялся на званых вечерах, то исчезал. То шалил, то был невнимателен, то трогал ее за руку, то танцевал с сестрами.
Сергей Петрович пролистал еще половину дневника, убедился, что события не развиваются дальше улыбок и взглядов, и перешел к другому тому.
В нем девица уже повзрослела. Почерк стал тверже, предложения – чуть краше, в них часто проскакивало слово «поцелуй». Следующие пару тетрадей Машенька готовилась к венчанию, но Николай продолжал мытарить ее резкой сменой настроения, чем дико бесил Грекова.
«Женись уже, придурок», – бурчал писатель, пронизанный солидарностью с неопытной прабабкой.
Маша начала датировать записи, над ними появилась цифра 1916. В шестнадцатом году ей было около девятнадцати лет, посчитал Греков.
Он бродил по вечерам вдоль бурой речки, переходил по шаткому мостику и думал о том, что в таком же возрасте могла быть его дочь. Почему он не остановился ни на одной женщине? Почему не позволил нарушить свой покой, не дал ворваться в дом детскому плачу, пеленкам, памперсам, градусникам, погремушкам?
Греков любил наблюдать за детьми в метро и на улице, видел, казалось, насквозь их характеры, придумывал на ходу судьбы, раздавал будущие профессии, но ни разу не захотел иметь рядом с собой нечто подобное.
Мама, старенькая, до сих пор упрекала его в том, что не родил внуков.
«На тебе же род оборвется!» – причитала она.
Греков не чувствовал за собой рода. Братьев-сестер ему не родили, мама-папа всю жизнь работали, детство он провел один, в домашнем заключении и постоянном соблюдении диеты. Кроме Миры, настоящих друзей не было. Дружбу нужно поддерживать: бегать во дворе, играть в футбол, обедать за одним столом. |