Ужасайтесь уж без меня, - отвечал Михаил Сидорович.
- Спросите Гитлера, - сказал Иконников, - и он вам объяснит, что и этот
лагерь ради добра.
Мостовскому казалось, что во время спора с Иконниковым работа его
логики становится похожа на бессмысленные усилия ножа, борющегося с
медузой.
- Мир не поднялся выше истины, высказанной сирийским христианином,
жившим в шестом веке, - повторял Иконников, - "Осуди грех и прости
грешника".
В бараке находился еще один русский старик - Чернецов. Он был
одноглазым. Охранник разбил ему искусственный, стеклянный глаз, и пустая
красная глазница страшно выглядела на его бледном лице. Разговаривая, он
прикрывал зияющую пустую глазницу ладонью.
Это был меньшевик, бежавший из Советской России в 1921 году. Двадцать
лет он прожил в Париже, работал бухгалтером в банке. Попал он в лагерь за
призыв к служащим банка саботировать распоряжения новой немецкой
администрации. Мостовской старался с ним не сталкиваться.
Одноглазого меньшевика, видимо, тревожила популярность Мостовского, - и
солдат-испанец, и норвежец, владелец писчебумажной лавки, и
адвокат-бельгиец тянулись к старому большевику, расспрашивали его.
Однажды к Мостовскому на нары сел верховодивший среди русских
военнопленных майор Ершов, - немного привалившись к Мостовскому и положив
руку ему на плечо, он быстро и горячо говорил.
Мостовской внезапно оглянулся, - с дальних нар смотрел на них Чернецов.
Мостовскому подумалось, что выражение тоски в его зрячем глазу страшней,
чем красная зиявшая яма на месте выбитого глаза.
"Да, брат, невесело тебе", - подумал Мостовской и не испытал
злорадства.
Не случай, конечно, а закон определил, что Ершов всем всегда нужен.
"Где Ершов? Ерша не видели? Товарищ Ершов! Майор Ершов! Ершов сказал...
Спроси Ершова..." К нему приходят из других бараков, вокруг его нар всегда
движение.
Михаил Сидорович окрестил Ершова: властитель дум. Были властители дум -
шестидесятники, были - восьмидесятники. Были народники, был да сплыл
Михайловский. И в гитлеровском концлагере есть свой властитель дум!
Одиночество одноглазого казалось в этом лагере трагическим символом.
Десятки лет прошли с поры, когда Михаил Сидорович впервые сидел в
царской тюрьме, - даже век был тогда другой - девятнадцатый.
Сейчас он вспоминал о том, как обижался на недоверие некоторых
руководителей партии к его способности вести практическую работу. Он
чувствовал себя сильным, он каждый день видел, как веско было его слово
для генерала Гудзя, и для бригадного комиссара Осипова, и для всегда
подавленного и печального майора Кириллова.
До войны его утешало, что, удаленный от практики, он меньше
соприкасается со всем тем, что вызывало его протест и несогласие, - и
единовластие Сталина в партии, и кровавые процессы оппозиции, и
недостаточное уважение к старой партийной гвардии. |