Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный.
Женились?
– Да уж десять лет.
– Детки есть?
– Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
– Как же это? – удивилась она. – Женаты десять лет, а дети такие большие?
– Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, – объяснил Лозовский. – Только я об этом не знал.
– Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей – сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
– Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу – чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
Стон повторился – громче и словно требовательно.
– Иду, иду! – крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. – Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
– Все, все, милый, я пришла, – неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. – Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил.
Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь.
Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие...
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки – пустые и полные.
Водка «Московская».
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
– Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое...
« – Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
Глава пятая
ЦЕНА ВОПРОСА
I
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича. |