|
Горничные, усиленные нарядом из клининговой службы, драили всё что могло блестеть. Полы натирались мастикой с таким усердием, что в отражении паркета теперь можно было бриться, не прибегая к зеркалу. Старинные гардины и тяжелые бархатные портьеры, казалось, стали на тон светлее после чистки и отпаривания. Ковры, выбитые и вычищенные, лежали пушистыми островами, на которые даже страшно было наступать в обуви.
Григорий Палыч, дирижирующий этим хаосом, был везде и нигде одновременно. Я попытался перехватить его взгляд, чтобы просто поздороваться, но он пронесся мимо меня с планшетом в руках, бормоча что-то про «не тот оттенок салфеток» и «где, черт возьми, лед для шампанского».
Поняв, что я здесь лишний элемент в таблице Менделеева Григория Палыча, я быстро позавтракал в малой столовой, куда мне любезно, хоть и с некоторой поспешностью, подали кофе и омлет, и отправился бродить по дому.
Искать себе занятие в собственном, пусть и формально отцовском, доме оказалось делом непростым. В кабинет не зайти — там отец ведет переговоры. В гостиную не сунуться — там декораторы строят какие-то цветочные инсталляции. В сад не выйти — там проверяют освещение и расставляют фуршетные столики.
Даже разминку, черт возьми, провести негде. Хотя, с другой стороны, я мог бы хоть сейчас выйти, встать посреди парка на заднем дворе и делать что мне угодно. Граф я или где?
Ноги сами привели меня в восточное крыло, куда суета еще не добралась в полной мере. Здесь было тише. Проходя по длинной галерее, я замедлил шаг. В воздухе висел густой, сладковатый аромат. Лилии. Те самые, что я вчера выкупил на базе.
Они стояли в огромной напольной вазе из китайского фарфора, белые, торжественные, уже начавшие раскрывать свои бутоны, повинуясь теплу дома. А прямо над ними, в золоченой раме, висел портрет.
Я остановился.
С холста на меня смотрела молодая женщина. Художник, кем бы он ни был, знал свое дело. Он не просто передал черты лица, а поймал саму суть. Высокий лоб, тонкий, аристократичный нос, чуть припухлые губы, словно она только что улыбалась, и глаза… Большие, темные, с поволокой.
Мать Виктора Громова. Моя мать в этом мире.
Я ловил себя на мысли, что смотрю на нее не как сын, а как генетик или врач, ищущий сходства. И они были очевидны. Те же скулы, тот же разрез глаз, когда смотрел на Настасью. Сестра была копией матери, только в ее взгляде было больше жесткости и обиды, а здесь… спокойствие и какая-то мягкая, удивительно всепрощающая мудрость для такого возраста.
Она была действительно красива. Не той кричащей, современной красотой с обложек, а той, что заставляет остановиться и задержать дыхание. Классическая русская дворянка, какой ее описывали в романах девятнадцатого века.
Я стоял и просто любовался ей, позволив себе на минуту забыть о доппельгангерах, интригах и предстоящем балагане.
— Я скучаю по ней каждый день, — раздался тихий голос за моей спиной.
Я не вздрогнул, хотя появление отца было внезапным. Он умел ходить тихо, когда хотел, несмотря на возраст и перенесенную болезнь. Андрей Иванович встал рядом, заложив руки за спину. Он был уже в костюме, гладко выбрит, пахнущий дорогим одеколоном, но в его глазах, устремленных на портрет, я увидел ту самую тоску, которую ничем не замаскируешь.
— Не было ни дня, когда бы я не думал про твою матушку, — продолжил он, и голос его слегка дрогнул. — Даже когда дела шли в гору, когда казалось, что весь мир у моих ног… без нее все это было каким-то… неполным.
Я глянул на отца искоса. Слова его звучали красиво, даже трогательно. Вот только в голове предательски всплыло имя «Алина». Молодая, хищная, жадная до денег любовница, которую он едва не привел в этот дом как новую хозяйку. И часы, которые она на него надела.
Язык так и чесался съязвить. |