.. –
Лихтенштейн – это враг моего продюсера, Онума Сан.
– Но это не мистер Лим? – тихо спросил Онума и, не дождавшись ответа побледневшего Люса, пошел танцевать с одной из гейш. Невидимый магнитофон
вертел мелодии Рэя Кониффа.
Люс поднялся, и его качнуло.
«А я здорово набрался этого сакэ, – подумал он. – Шатает. Ну и пусть. Сдыхать надо пьяным. Не так страшно. Но они сейчас не станут меня убивать.
Я в их руках. Они крепко попугали меня с Хоа. Им кажется, что этого достаточно».
Онума сан, держа в руке длинный бокал, шагнул ему навстречу. Он чокнулся с Люсом бокалом, в котором было шипучее шампанское, пролив несколько
капель.
– Давайте выпьем за искусство, – сказал Онума. – За правдивое искусство. Сейчас искусство должно быть правдивым, как математика. Вот за это я
хочу выпить.
– Ладно, – согласился Люс. – Только я осоловел.
– Можно попросить нашатыря.
– Нет, нет, не надо. А как вас можно называть уменьшительно? Я хочу называть вас ласковым именем...
– Японца нельзя называть уменьшительно, – ответил Онума. – Мы и так маленькие. А вы хотите нас еще уменьшить...
– Можно, я буду называть вас Онумушка?
– Это нецензурно, – ответил японец, – видите, наши подруги прыснули со смеху. Никогда не называйте меня так, очень прошу вас.
Токийский шофер подвез Люса к полицейской будке и показал пальцем на молоденького высокого парня в белой каске.
Полицейский дважды переспросил Люса, а потом облегченно вздохнул:
– Понятно. Теперь понятно. Это в седьмом блоке. – И он объяснил шоферу, как проехать к частной клинике, которая помещалась неподалеку от
токийского небоскреба Касумигасеки.
«Это совсем рядом, вы легко найдете, – сказал ему на прощание Онума, – полиция в крайнем случае поможет вам, у них есть специальные
путеводители...»
Клиника была крохотная – всего пять палат. Тихо, ни одного звука, полумрак...
Выслушав Люса, дежурная сестра утвердительно кивнула головой и, молча поднявшись, пригласила его следовать за собой.
Исии лежала в палате одна. Палата была белая – такая же, как лицо женщины. И поэтому ее громадные глаза казались двумя продолговатыми кусочками
антрацита; они блестели лихорадочно, и, когда она закрывала глаза, казалось, что в палате становится темно, как в шахте.
– Здравствуйте, – сказал Люс. – Вас уже предупредили, что я приду?
– Нет, – ответила женщина. – Кто вы?
– Я друг Ганса.
Темно в палате, очень темно.
– Вы ждали меня?
– Нет. Я вас не ждала.
«Надо включить диктофон. Я не скажу ей об этом. Она знала о моем приходе. Ее предупредили – в этом я сейчас не мог ошибиться».
Женщина молчала; ее лицо побледнело еще сильнее.
– Я друг Дорнброка, – повторил Люс.
«Я сейчас должен получить от нее то, за чем ехал сюда. И я получу это. Если я ничего не получу – тогда, значит, я действительно слизняк и
мразь... Она знает, из за чего погиб Ганс, из за чего они взорвали Берга, она знает! А если нет, тогда я просто не знаю, что делать дальше... Но
она знает что то, поэтому она соврала, сказав: „Я вас не ждала“. Она ждала меня».
– О ком вы говорите? – спросила женщина. – О каком Гансе?
– О Гансе Дорнброке...
– Вы, вероятно, спутали меня с кем то... Я в первый раз слышу это имя. Кто он?
– Он? («Ну что же, прости меня бог, но я не могу иначе. „К доброте – через жестокость!“ Так, кажется? Это трудно, ох как это трудно и гадко быть
жестоким!») Вы спрашиваете о Гансе Дорнброке?
– Да. |