— Может, мы могли бы все устроить таким путем, — предложил он, — если бы твой отец написал письмо...
— Он не умеет писать.
— Ну хорошо, но может же он подписаться; если я приготовлю письмо? Понятия не имею, как такие дела делаются. Может, он сходит в мэрию? Мистер Друитт мог бы это устроить.
— Мистер Друитт? — быстро переспросила она. — Не тот ли это... не тот ли, кто был здесь и говорил на дознании?..
— Ну и что с того?
— Ничего, — ответила она, — я просто подумала...
Но он почувствовал, как у нее вдруг заработала мысль, как она устремилась из комнаты к перилам, к падению, к тому самому дню... Кто-то внизу включил радио, может быть, это Кьюбит постарался создать поэтическую обстановку. Музыка с воем поднималась мимо телефона вверх по лестнице, проникала в комнату; где-то в отеле играл оркестр, заканчивалась дневная программа. Радио отвлекло ее, и он стал размышлять о том, сколько недель или месяцев — о годах он боялся и думать — ему придется отвлекать ее мысли в сторону при помощи игры в благородство или любовных утех. Но наступит день, когда он снова будет свободен... Протянув к ней руки, как будто она была сыщиком, готовым надеть ему наручники, он сказал:
— Завтра мы подумаем о делах, поговорим с твоим отцом. Уж конечно, — губы его дрогнули при этой мысли, — нам потребуется пара дней, не больше, чтобы пожениться.
Когда он одиноко брел по направлению к тем местам, которые покинул... ох, давным-давно, его охватила тревога. Бледно-зеленое море плескалось по гальке, зеленая вышка «Метрополя» напоминала выкопанную из земли позеленевшую монету, пролежавшую там целую вечность. Чайки летели к верхней набережной, пронзительно крича и кувыркаясь в солнечных лучах; известный писатель, всматриваясь в морскую даль, выставил свое одутловатое, чересчур знаменитое лицо в окне «Ройал Альбион». День был такой ясный, что можно было разглядеть берега Франции.
Медленно шагая, Малыш пошел по направлению к Олд-Стейн. На верху холма за Олд-Стейн улицы становились все уже: убогость, скрытая, как обвислая грудь за роскошным корсажем. Каждый его шаг был отступлением. Он думал, что навсегда избавился от всего этого, находясь на другом конце бескрайней главной набережной, но сейчас страшная нищета опять тащила его к себе: лавчонка Саломеи, где за пару шиллингов можно подстричься, в том же помещении гробовщик, делающий гробы из дуба, вяза или свинца, на витрине ничего нет, кроме детского гробика, покрытого давней пылью, да прейскуранта Саломеи. Цитадель Армии спасения с зубчатыми стенами стояла прямо на подступах к его дому. Он узнавал все вокруг, и ему было стыдно, как будто они, его родные места, должны были простить его, а не он имел право укорять их за свое мрачное и безрадостное прошлое. Он миновал дом для приезжих «Альберт» (прекрасные условия для путешественников) и, наконец, добрался до вершины холма — самого центра разрушения. Болтающийся водосточный желоб, окна с выбитыми стеклами, железная кровать в палисаднике величиной не больше стола. Половина участка района Парадиз была разворочена, как от бомбежки, дети играли на покатой куче булыжника, остатки очага напоминали о том, что здесь когда-то были дома; на столбе, вкопанном в развороченный гравий и асфальт, — щит, обращенный к грязной, разрытой дороге; на нем — объявление муниципалитета о новых квартирах — вот и все, что осталось от района Парадиз. Его дом исчез — яма между булыжниками, быть может, обозначала место бывшего очага, комната у поворота лестницы, та самая, где происходили субботние ночные забавы, теперь просто исчезла. Он с ужасом подумал: «Неужели это все опять будет построено для таких, как я. |