– Что, прямо сейчас?
– Чем быстрее, тем лучше, – философски рассудил Олойхор. – И вот еще. Пришли мне рыжую.
Состояния сна и яви становились уже практически неразличимы. Это и к лучшему. Во сне Ким приходил к ней совершенно живой, веселый, и она, как хотелось ей верить, знала, что все было обманом, дурным сном, и на самом деле ничего не случилось. Явь была много хуже.
Она вырывала Имоджин из объятий иллюзии, жестоко доказывая: невзирая на то, что мы всеми силами души – а среди нас попадаются и сильные души! – отказываемся признавать очевидное, ушедшие в смерть способны вернуться к нам только в наших снах. Да вот еще в случайном мимолетном сходстве, когда поворачиваешь голову вослед незнакомому человеку и лишь спустя мгновение одергиваешь себя. Не может быть. Пробуждения причиняли такую дикую боль на разрыв, что поневоле хотелось скатиться обратно, в мир, устроенный в соответствии с желаниями и надеждами. Вот только что с нею был его голос, его смех, его руки, отблеск огня на его волосах и плечах – и тут же сознание наносило бессознательному удар, и Имоджин обнаруживала себя изломанным комком, лежащим на полу комнаты, где ее запирали.
Ким не мог выжить. Олойхор знал все его шансы и не дал ему ни одного. Но Ким остался там, где свет. Или же свет весь ушел с ним.
Открыв глаза, Имоджин увидела ноги. Это кресло всегда занимал Олойхор, когда приходил сюда поговорить с нею. Наяву или во сне? Трудно было разобраться, поэтому на всякий случай она не воспринимала его слова всерьез. Но сейчас на ногах были остроносые вышитые туфли, поверх которых возлежала узорная кайма подола. Женщина. Дайана. Что ж, она одевалась теперь, как королева.
Любовница Олойхора Имоджин до сих пор не снилась, поэтому она утвердилась во мнении, что это явь. Что вполне укладывалось в привычку считать явь хуже. Лучше бы пришла Карна, носившая ей еду. Карна по крайней мере не выглядела апофеозом торжества сил тьмы.
– Тебе‑то что от меня надо? – вяло удивилась она.
– В то, что я желала бы помочь тебе, ты, конечно, не поверишь.
– Не поверю.
Голос ее прозвучал как слабое эхо.
– А зря. У меня есть для тебя что‑то интересненькое.
Имоджин села, помогая себе руками, и, осторожно опираясь на бревна стены исхлестанной спиной, попыталась изобразить лицом презрение. Однако за долгое время лицо окаменело, и едва ли у нее вышло что‑то лучшее, чем гримаса. Мешком, наполненным болью, чувствовала она себя, вот чем. И это ощущение немытого тела. Сколько дней… или недель? Грязная, она чувствовала себя больной.
– Ты скажешь: что, мол, я знаю о Киме? А тебе не приходило в голову, что я знаю Кима намного лучше, чем ты? Ну, исключая, разумеется, воспоминания детства. – Дайана сделала кистью жест, словно отметая прочь малозначащую сентиментальную ерунду. – Скажи‑ка, разве сволочная часть твоей натуры не обвиняет его одного во всем, что тут произошло?
Имоджин молча смотрела на женщину. Комната без окон, душная, но холодная, потому что здесь не топили.
Дайана больше заинтересована в том, чтобы говорить, чем сама она – в том, чтобы слушать. К тому же прогнать ее она, Имоджин, не. в состоянии. А сил убить ее – недостаточно. Хотя, если как следует отдохнуть… Мелочь, а как было бы приятно.
– …милый, мягкий, скорее застенчивый и очень традиционный. Удобный. Ты когда‑нибудь видела Кима в состоянии, приличествующем мужчине: в ярости, например? В гневе? Он хоть кому‑нибудь на твоей памяти затрещину отвесил?
– Хочешь сказать – Олойхор тебе неудобен? – хихикнула Имоджин.
– Олойхор не для таких, как ты, – медленно ответила ей красавица. – Я люблю Олойхора, но тебе никогда не постичь ни высот таких, ни глубин. |