Изменить размер шрифта - +
  Время от  времени я посылаю несколько
экземпляров в газеты.  Либо мне стихи возвращают, либо газеты просто не дают
ответа; тогда я переписываю  новые экземпляры и возобновляю свои попытки. Но
только три  раза  удалось мне  напечататься --  в ежедневной местной газете,
правда при  помощи  Георга,  который  знаком  с  редактором.  Все  же  этого
оказалось  достаточно,  чтобы  я стал членом  Верденбрюкского клуба  поэтов,
который собирается раз  в  неделю у Эдуарда Кноблоха, в его "Старогерманской
горнице".  Недавно  Эдуард, из-за истории с обеденными  талонами,  попытался
добиться  моего исключения,  как личности аморальной. Но члены клуба --  все
против  одного  голоса  Эдуарда  --  единодушно заявили,  что  действия  мои
заслуживают  всяческого уважения: примерно так  же издавна действуют в нашем
возлюбленном отечестве все промышленники и дельцы,  а  кроме того, искусство
не имеет никакого отношения к морали.
     Стихи  я   отодвигаю  от  себя.  Они  вдруг  кажутся  мне  плоскими   и
ребяческими,  как  те  стандартные  вирши,  которые пытается  в  свое  время
сочинять почти каждый юноша. Я начал писать стихи еще на фронте, но  там это
имело  какой-то  смысл  --  они на несколько мгновений уносили меня прочь от
действительности, служили как бы маленьким очагом сопротивления и веры в то,
что существует на свете еще нечто,  кроме разрушения  и смерти.  Но это было
давно: теперь  я знаю твердо,  что, кроме  них, действительно существует еще
многое,  и  знаю,  что все  это  может  существовать  наряду с ними  и  даже
одновременно. Для этого мне  мои  стихи  больше не нужны. В книгах  на  моей
полке  об этом  сказано  гораздо лучше.  Однако разве  это причина, чтобы от
чего-то отказываться? К чему  бы мы  тогда  пришли?  Куда  бы все мы делись?
Поэтому  я  продолжаю  писать, но  часто  мои  стихи  кажутся  мне серыми  и
надуманными  в  сравнении с  вечерним  небом  над  крышами,  которое  сейчас
становится  яблочного цвета, а лилово-пепельный  дождь сумерек уже затопляет
улицы.
     Я спускаюсь  по лестнице  мимо  темной конторы и  выхожу в сад. Дверь в
квартиру семейства  Кнопф распахнута. Словно  в  огненной  пещере, озаренные
светом, сидят там три дочери Кнопфа за своими швейными машинками и работают.
Машинки  жужжат.  Я бросаю взгляд на  окно рядом с  конторой.  Оно темное --
значит, Георг уже куда-то смылся. Вошел  и Генрих в надежную  гавань любимой
пивной, где он завсегдатай и у него постоянный столик.
     Я  обхожу сад.  Кто-то полил его.  Земля сырая; от нее исходит  сильный
запах. В мастерской  гробовщика  Вильке пусто,  тихо  и у  Курта Баха.  Окна
раскрыты; недоделанный  скорбящий лев прикорнул на полу  -- кажется, будто у
него болят зубы, -- а рядом мирно стоят две пивные бутылки.
     Вдруг  начинает петь какая-то птица.  Это дрозд. Он сидит  на  верхушке
надгробия  с  крестом,  которое  Генрих Кроль так продешевил; у птички  явно
слишком большой голос для такого маленького черного шарика с  желтым клювом.
Быстрый переход