ХХVII
Не останавливаясь ни в Петербурге, ни в Москве, Литвинов вернулся в свое поместье. Он испугался, увидав отца: до того тот
похилел и опустился. Старик обрадовался сыну, насколько может радоваться человек, уже покончивший с жизнью; тотчас сдал ему все,
сильно расстроенные, дела и, проскрипев еще несколько недель, сошел с земного поприща.
Литвинов остался один в своем ветхом господском флигельке и с тяжелым сердцем, без надежды, без рвения и без денег —
начал хозяйничать . Хозяйничанье в России невеселое, слишком многим известное дело; мы не станем распространяться о том, как солоно оно
показалось Литвинову. О преобразованиях и нововведениях, разумеется, не могло быть и речи; применение приобретенных за границею
сведений отодвинулось на неопределенное время; нужда заставляла перебиваться со дня на день, соглашаться на всякие уступки — и
вещественные и нравственные. Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло; неумелый сталкивался с недобросовестным; весь
поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одно
великое слово „свобода“ носилось как божий дух над водами. Терпение требовалось прежде всего, и терпение не страдательное, а
деятельное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас... Литвинову, при душевном его настроении, приходилось вдвойне тяжело.
Охоты жить в нем оставалось мало... Откуда же было взяться охоте хлопотать и работать?
Но минул год, за ним минул другой, начинался третий . Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть:
выступил росток из брошенного семени, и уже не растоптать его врагам — ни явным, ни тайным. Сам Литвинов хотя кончил тем, что отдал большую
часть земли крестьянам исполу, т. е. обратился к убогому, первобытному хозяйству, однако кой в чем успел: возобновил фабрику, завел
крошечную ферму с пятью вольнонаемными работниками,— а перебывало их у него целых сорок,— расплатился с главными частными долгами...
И дух в нем окреп: он снова стал походить на прежнего Литвинова. Правда, грустное, глубоко затаенное чувство не покидало его никогда, и
затих он не по летам, замкнулся в свой тесный кружок, прекратил все прежние сношения... Но исчезло мертвенное равнодушие, и среди живых он
снова двигался и действовал, как живой. Исчезли также и последние следы овладевшего им очарования: как сквозь сон являлось ему все,
что произошло в Бадене... А Ирина?.. И она побледнела и скрылась тоже, и только смутно чуялось Литвинову что—то опасное под туманом,
постепенно окутавшим ее образ. |