Ладно, сказал он себе, с этим мы тоже разберемся.
Когда "веснушка" вернется, и я скажу ей, что знаю в с е, абсолютно в с е.
И, несмотря на это, очень ее люблю. Так люблю, что не могу без нее. И
пусть она выбросит из своей головенки прошлое. Меня не касается прошлое.
Люди должны уговориться о том, что прошлое - если только они не геринги и
борманы с кальтенбруннерами - принадлежит им, только им, и никому другому.
Нельзя казнить человека за то, как он жил прежде, до того, как ты
встретился с ним, это инквизиция. Если ты любишь человека, который за
двенадцать тысяч минут оставил в твоем доме прекрасный запах горькой
"кельнской воды", и тот хирургический порядок, который поддерживала Мария,
сделался не мертвенным, как прежде, а живым, нежным, и всюду угадывается
присутствие женщины, и оно не раздражает тебя, привыкшего к одиночеству,
а, наоборот, заставляет сердце сжиматься щемящей нежностью, неведомой тебе
раньше, а может быть, забытой так прочно, будто и не было ее никогда,
тогда к черту ее прошлое!
- Я сейчас, - повторил Роумэн, отворив дверь в ванную. -
Устраивайтесь, я мигом.
Штирлиц кивнул, отвечать не стал, не надо мне здесь говорить, подумал
он, потому что я ощущаю эндшпиль. Странно, очень русское слово, а
изначалие - немецкое. Ну и что? А "почтамт"? Это же немецкий "пост амт",
"почтовое управление". Поди, спроси дома: "Где здесь у вас почтовое
управление", вытаращат глаза: "Вам почтамт нужен? Так и говорите
по-русски! Причем здесь "почтовое управление", у нас таких и нет в
городе". Штирлиц усмехнулся, подумав, что благодаря немцам одним
управлением - будь неладна тьма этих самых управлений - меньше; почтамт, и
все тут! "Аптека", "порт", "метро", "гастроном", "радио", "керосин",
"кино", "стадион", "аэроплан", "материал", "автомобиль" - сколько же чужих
слов стали привычно русскими из-за того, что чужеродное, инокультурное иго
не дало нам совершить тот же научно-технический рывок, какой совершила -
благодаря трагическому подвигу русских, принявших на себя удар кочевников,
- Западная Европа!
Штирлиц плеснул виски в высокий стакан, сделал маленький глоток,
вспомнил заимку Тимохи под Владивостоком, Сашеньку, ее широко поставленные
глаза, нежные и прекрасные, - как у теленка, право, и такие же круглые.
Тимоха тогда налил ему своей самогонки, и она тоже пахла дымом, как эти
виски, только настаивал ее старый охотник на корне женьшеня, и она была
из-за этого зеленоватой, как глаза уссурийского тигра в рассветной серой
хляби, когда он мягко ступает по тропе, припорошенной первым крупчатым
снегом, а кругом стоит затаенная тайга, и, несмотря на то, что леса там
редкие, много сухостоя, само ощущение того, что простирается она на многие
тысячи километров - через Забайкалье и Урал - к Москве, делало эту таежную
затаенность совершенно особенной, исполненной вечного величия. |