|
А потом сжечь ее и развеять пепел по ветру.
Я собрал вещи в коробку и ушел из Института. На душе было даже радостно.
Куда?
На яхту, конечно. Единственное место на свете, которое еще имело для меня значение.
Туда, где был теплый свет и бутылка кальвадоса с одинокой рюмкой на столике. И аккуратная стопка ее дневников.
За час до рассвета я прочел последнюю запись:
ИЗ ДНЕВНИКОВОЙ ЗАПИСИ 252
Что ж, Барыш, теперь тебе предстоит научиться управлять яхтой в одиночку. Теперь ты поймешь, зачем я так упорно заставляла тебя брасопить паруса… Эта яхта, сколько бы она ни стоила, отныне целиком принадлежит тебе. Как и я.
Твоя Хазан.
Я поднимаюсь на палубу; в небе красуется Венера, остальные звезды начали меркнуть.
И вдруг… Я вижу: легкое мерцание окутало яхту от носа до кормы. Обман зрения, внезапный причудливый отблеск солнечных лучей, жидкие блики на потолке комнаты, знойное марево над дорогой.
Кладу руку на прохладный рейл.
Вспоминаю слова Хазан в больнице: «Я просто устала. Устала быть человеком. Интересно, от этого можно отдохнуть?»
– Конечно, Хазан, – говорю я. – Отдыхай в каком угодно обличье. И столько, сколько потребуется.
Спустившись в рубку, я завожу мотор. Собираю и сматываю швартовы. Берусь за штурвал. Мы – мы с Хазан – не спеша отчаливаем и выходим в Босфор, держа курс на Мраморное море.
Океан среди листьев
Все началось как в сказке: девушка уколола палец шипом розы и заснула.
Она всегда любила природу, поэтому работа садовником в одном из старинных ялы на берегу Босфора идеально ей подходила. Окна особняка выходили на воды пролива со стороны Азии, в месте его небольшого расширения, где он встречается с Черным морем – чуть к северу от границы Стамбульского Протектората.
Владела особняком богатая арабская семья, которая почти никогда здесь не появлялась. Большую часть года дом и прилегающие к нему территории находились в полном распоряжении прислуги. Они сажали и поливали цветы, стригли лужайки, обрезали деревья. Натирали полы, красили карнизы и мыли окна. По утрам девушка выходила на прогулку и наблюдала за чайками, за громадными, как дома, водородными грузовыми судами, скользящими по проливу, и за прогулочными яхтами с белоснежными парусами, ослепительно сияющими в лучах солнца.
Семьи у нее не было, если не считать брата, которого она никогда не видела. Родители погибли, когда она была совсем кроха. Она выросла в приюте, под надзором по-казенному добрых воспитателей в безупречно выглаженной форме, с такими же безупречно выглаженными эмоциями. Она была тихоней, много читала, почти не выходила за пределы ялы, большую часть заработанных денег относила в банк, готовила сама. Ее звали Фериде, что означает «единственная». Иногда ей приходила в голову мысль, что на самом деле это значит «одинокая».
Она проработала в ялы семь лет, когда однажды, копаясь в земле, оцарапала руку о шип. Пошла кровь. В своем маленьком домике для прислуги Фериде промыла ранку водой и думать о ней забыла. На следующее утро у нее начала кружиться голова, поднялась температура. Мышцы болели так, словно она пробежала марафон.
Когда прибыл старший садовник, Фериде лежала на диване, закутавшись в шерстяное одеяло. Он велел ей взять несколько выходных. В тот же день он случайно увидел ее с улицы в окно домика: она лежала на полу. Он вышиб дверь и вызвал «Скорую».
Прошло три месяца. Фериде лежит в палате отделения интенсивной терапии; ее лицо кажется особенно бледным в обрамлении черных как смоль волос. Она парализована, подключена к аппарату ИВЛ, из ее носа, рта, шеи, запястий и мочевого пузыря тянутся пластиковые трубки. Электроды на груди считывают ее сердцебиение, а пластиковый зажим на ухе, просвечивая мочку уха красным лучом, измеряет уровень кислорода в крови. |