И вдруг вспоминаю: солдатские письма – всегда треугольники. Обыкновенные треугольники, без марок. Мне уже не раз приходилось их видеть. А это конверт, да еще с маркой: танк, на танке надпись: «Смерть фашистским захватчикам».
Дуся тоже разглядывает конверт. Я понимаю – она думает то же самое, что и я. И мы обе молчим, потому что трудно, невозможно высказать то, о чем думаешь.
– Да нет, – говорит Дуся, – не может того быть.
– Конечно, – соглашаюсь я, – конечно, нет…
И верчу конверт, а она берет его у меня и тоже вертит.
– Давай прочитаем, – предлагаю я.
– Что ты! – пугается Дуся и чуть чуть надрывает кончик.
– Постой, – говорю я, – ты не с того бока рвешь…
Дуся обижается:
– Сказала тоже…
Я выхватываю у нее конверт. Будь что будет. Но нам надо знать. Если это пишет Павлик, тем лучше, а если не он…
Все равно, мы должны знать, потому что…
Потому что надо знать всю правду.
Лист сероватой бумаги. Печатные буквы.
«Ваш муж П. Д. Гусев погиб смертью храбрых…»
Мы читаем, Дуся и я, читаем про себя четко напечатанные, до боли понятные слова, и я снова и снова перечитываю, все не могу окончательно поверить и почему то машинально подмечаю запятую, вписанную чернилами, исправленную букву «х» в слове «храбрых».
Дуся сама о себе говорит:
– Я быстрая на слезы. У меня слезы близехонько.
Вот и сейчас она принялась плакать и причитать:
– Ой, да на кого же ты покинул ее, жену свою разлюбезную, ой, да как же это ты удумал, дорогой ты наш, заступник ты наш?..
– Перестань! – сердито говорю я. – Сию же минуту перестань!
Я никогда не видела его; на стене, над комодом, висит его карточка, небольшая, любительская: человек как человек, нос картошкой, волосы расчесаны на пробор, подбородок с ямочкой.
А она любила его. Теперь уже можно сказать – не любит, а любила. Он был для нее самым лучшим, самым красивым. Каждый день вспоминала о нем, говорила:
– Как же это так, чтобы он не выжил?
Только сейчас я поняла, как я к ней привязалась. Не знаю, любовь ли это, но я уже не могу без нее. Словно знаю ее с самого дня рождения. И я жду, когда она придет. И мне близки ее заботы.
И нисколько меня не коробят ее выражения, а она часто «пуляет» то одно, то другое словцо.
И сейчас я думаю, что то с ней будет, когда она прочитает эти строки.
Мы с Дусей молчим. Даже Егорка притих, словно сознает – сейчас не до него.
Мы задумались и не слышим шагов. Это мама вернулась с дежурства. Она протягивает Егорке конфету в розовой обертке.
– Возьми, Егорушка, меня нынче наш ведущий хирург угостил.
– Мама, – говорю я и протягиваю ей письмо, – прочти…
Она читает. Усталое ее лицо сразу мрачнеет.
– Что же теперь делать? – спрашивает Дуся. – Как сказать то?
– Нельзя! – взрываюсь я. – Разве можно сказать? И показывать нельзя!
Наверно, мама сейчас думает не только о Серафиме Сергеевне, но и о папе. Даже наверняка.
Дуся опять начинает плакать. И Егорка, глядя на мать, заливается ревом. Они оба быстрые на слезы.
Серафима Сергеевна приходит поздно, в одиннадцатом часу, но мы не спим.
Дуся вынимает чайник из под подушки.
– Чай еще совсем горячий…
Я смотрю, как Серафима Сергеевна пьет кипяток, вытянув губы, блаженно вздыхая время от времени; капли пота блестят на ее лбу, а она пьет стакан за стаканом.
Потом начинает, как обычно, рассказывать.
Дом она присмотрела что надо. |