Дом она присмотрела что надо. Раньше это был клуб. Конечно, нелегкое это было дело, получить такой дом, но она выцарапала, ребятам в нем будет очень даже удобно. И сад есть, не так чтобы очень богатый, но неплохой. Колхоз обещает молоко давать. Это уже что то, только воспитателей мало, вот беда!
Она обращается к Дусе:
– Пойдешь к нам воспитателем?
И не слушая Дусиного ответа, продолжает:
– А парнишка тот, что самолетов боялся, от меня не отходит, тетей Серой меня кличет, такой чудак…
И смеется. Щурит глаза и смеется, а мы молчим. И она обрывает смех.
– Чего это вы все нахохлились? Или случилось что?
Мама улыбается, по моему, чересчур широко.
– Да нет, ничего не случилось, просто все устали…
– Неженки, – замечает Серафима Сергеевна, – вы бы с мое сегодня побегали, что бы тогда запели?
И, загибая пальцы, начинает перечислять:
– Сперва в обком, оттуда в райфо, оттуда в колхоз на попутном грузовике, потом обратно в город, в роно, потом опять в обком, оттуда снова в райфо…
Так у нее изо дня в день.
– И хоть бы что, – говорит она. – И с ног не валюсь, потому Павлику, если хотите знать, куда труднее. Я иной раз как вспомню, каково ему, так мне все, что ни на есть, легко покажется…
Каждое ее слово – словно ножом режет.
А она еще берет карту и снова, в который раз, водя пальцем, начинает размышлять вслух:
– Конечно, может, он уже и в партизанах. Я слыхала, в Белоруссии очень много партизанских отрядов, вдруг услышим по радио: отряд товарища Г. А товарищ Г. – это как раз и есть он самый, Павел Дмитриевич Гусев. А может, он в Крыму, в Севастополе? Или на Кавказе?
Решительно отталкивает от себя карту.
– Чего гадать? Вернется, сам расскажет.
Она верит, верит, что он вернется, иначе и быть не может, но почему же глаза ее смотрят сейчас ушедшим в себя, никого не видящим взглядом?
Почему сдвинуты брови? Или она предчувствует что то? Или вдруг представилось ей, что он не вернется…
Или это мне только кажется? Потому что я знаю больше, чем она?
Ночью я шепчу маме на ухо:
– Что с ней будет, когда она узнает?
– Пока что ничего говорить не надо, – отвечает мама, – пусть верит, надеется. В этом тоже счастье.
Она думает сейчас не только о ней, о себе. Она тоже хочет надеяться и верить.
– В конце концов бывают ошибки, написали, отправили письмо, а человек, как после оказалось, жив. Я в госпитале очень часто о таких случаях слышала.
– И я тоже слышала, – утверждаю я. – Такие случаи сколько хочешь…
Мы убеждаем друг друга, хотя никто из нас и не пытается спорить.
А Серафима Сергеевна спит. Спит крепким сном и не подозревает даже, что мы говорим о ней, что нам первым довелось узнать о том, о чем когда нибудь она узнает. Когда нибудь, не теперь…
Утром она встает, как всегда, раньше всех. Быстро кидает приказы:
– Отоварить сахар, на талоны дают повидло, взять керосин, выгладить белье, пойти за молоком для Егорки…
И, уже стоя в дверях, говорит на ходу:
– Если мне письмо будет…
Я оборачиваюсь, смотрю на маму. Мама глядит ей вслед, а она почти бежит по улице, привычно бодрая, готовая снова взвалить на себя все тяготы дня, еще не знающая о том, что ее ждет.
И мне становится страшно. Впервые я думаю о том, что это может случиться с папой, и мама тоже будет ходить в свой госпиталь, и дежурить там, и возвращаться с дежурства домой, и ничего ничегошеньки не знать о том, что случилось с папой…
Мне до того жаль маму, что я беру мамину руку. Я крепко сжимаю узкую теплую ладонь.
Что бы сделать такого, чтобы она поняла, как я люблю ее, как боюсь за нее, как хочу хоть немного облегчить ее жизнь?
– Мама, – говорю я, – хочешь, я вымою пол? Так вымою, что он будет блестеть, словно зеркало?
Мама молча перебирает мои пальцы. |