Изменить размер шрифта - +
А теперь уж погожу, пусть сам вернется.

Мы играем с Егоркой в ладушки.

Дуся подходит к нам, садится на крылечко.

– Химки – это в Москве?

– Близко, а что?

– Давеча была на рынке, бабы говорили, немцы уже в Химках…

– Не может быть, – говорю я, – враки!

Дуся вздыхает.

Ей тоже неохота верить, но слухи ползут по городу, один другого страшнее, вчера кто то сказал, будто Москва объявлена открытым городом.

Я прибежала к маме.

– Что такое открытый город?

Мама не успела ответить. За нее ответила Серафима Сергеевна:

– Начинается. Еще что придумаешь?

– Что начинается? – спросила я.

– Думаешь, не знаю, почему спрашиваешь?

И разразилась громовой речью.

Москва никогда не была и не будет открытым городом, и никогда в жизни немцы не войдут в нашу столицу. И все равно скоро наши погонят их, ко всем чертям погонят, так что только пятки засверкают, и каждый честный человек, если он любит свою родину, никогда не будет слушать всякую трепотню, а конечно, всякие остолопы и шептуны, они на руку только врагам и шпионам, а больше никому…

И я ей поверила. Я уже привыкла ей верить. Но вдруг, проснувшись ночью, услыхала, что она плачет.

Мы спали рядом на полу. Я перебралась к ней. Она притворилась спящей, даже всхрапывать стала, но меня не проведешь.

Я охватила ее щеки ладонями, и мои пальцы стали влажными.

Она сказала виновато:

– Все о нем думаю, о Павлике. Может, он под Москвой, кто знает.

…Мы сидим с Дусей плечом к плечу. Кругом так тихо, спокойно, совсем как до войны. Светит солнце, и ветер раздувает Егоркины рубашонки, висящие на веревке.

Потом Дуся идет в дом, поглядеть на часы: в половине восьмого по нашей улице проходит почтальон.

Он высокий, еще крепкий на вид старик, с кожаной сумкой на боку, суровый и молчаливый, и на него глядят изо всех окон, и в каждом доме ждут его, боятся и ждут, а он идет прямо своей, одному ему известной дорогой.

Серафима Сергеевна, приходя домой, каждый раз спрашивает:

– Мне не было писем?

Узнав, что писем не было, она говорит:

– Писем нет – перед письмами; когда нибудь все получим.

Уходя из дому, она не забывает напомнить:

– Если будет письмо…

И мы отвечаем ей:

– Да конечно же, само собой…

И вдруг мы видим – почтальон поворачивает к нашему бараку. Он идет прямехонько к нам. Еще десять, восемь, пять шагов, и он войдет в нашу калитку, он войдет в нашу жизнь, и уже никогда не забыть его походки, сумрачных глаз, черной сумки, в которой лежит еще никому не ведомый исписанный лист бумаги.

Он протягивает Дусе конверт:

– Передай своей хозяйке…

– А мне есть что нибудь? – спрашивает Дуся, с надеждой глядя в его худое лицо. – Колотырина моя фамилия, Евдокия Петровна Колотырина.

– В следующий раз, Евдокия Петровна, – отвечает он и уходит. Сумка забита письмами доверху, надо поспеть раздать их все.

Слезы закипают в светлых глазах Дуси, но тут же высыхают.

– Дура я, ну в самом деле, откуда ему знать, какой мой адрес? Я же ему тоже не пишу, не знаю куда…

Я беру конверт из ее рук. Адрес написан крупными буквами, чернила лиловые.

 

«Пенза. Громадин тупик, дом 1а, С. С. Гусевой».

 

А внизу помельче:

 

«П/п № 19899».

 

– Как думаешь, это от Павлика? – спрашиваю я Дусю.

– Конечно. От кого же еще? Вот счастливая, дождалась таки!

Я верчу серый конверт, даже нюхаю его – ничем не пахнет.

Быстрый переход