Такие сундуки лет полтораста назад возили на запятках дорожных карет, когда отправлялись в дальние края. И в те времена такой кожаный сундук считался большой роскошью. Даже богатые люди путешествовали с деревянными сундуками, обтянутыми пропитанной шеллаком парусиной. А этот выглядел совсем как новенький, хотя был сделан в Париже или Берлине в начале прошлого века… Нет, в таком доме меня не станут убивать с целью грабежа даже за все бриллианты короны.
Повесив пальто на вешалку, я закинул ремень сумки на плечо, подошел к зеркалу, мельком взглянул на свою осунувшуюся за последние два дня рожу и, не удержавшись, провел ладонью по верхней крышке сундука. Прикосновение было приятным, словно гладишь живого и теплого зверя. И легкая грусть ворохнулась в душе.
Я знал за собой слабость к прекрасным старинным вещам. Она зародилась еще в детстве и была сродни тому упоению, с которым я читал кулинарную книгу об изысканных французских яствах. Видимо, фантастический быт осажденного города, пережившего первую блокадную зиму, как-то повлиял на это. Тогда, летом сорок второго, на толкучках и рынках появилась масса красивых вещей, диковинно нелепых в своей ненужности и все же поражавших детское воображение: веера из страусовых перьев и слоновой кости; театральные бинокли и лорнетки, отделанные перламутром и черепахой; разные ларцы и шкатулки для драгоценностей из сандалового дерева и нефрита; подсвечники, бювары, чернильницы и настольные колокольчики для вызова прислуги, флаконы для благовоний и туалетные несессеры; сотни затейливых вещиц, назначение которых было невозможно угадать, — и все это переливалось малахитом, отблескивало благородным чеканным серебром, лоснилось добротной кожей, тепло желтело резной костью, искрилось бронзой, шелковисто глянцевело драгоценным деревом и завораживало детский взор. И была непреодолимая тяга к созерцанию этих вещей, — наверное, так удовлетворялась неосознанная потребность в освоении иного мира, мира без скудной карточной хлебной пайки, без разрывов снарядов и зашитых в серое полотно покойников, без голодных головокружений и бедственного, выношенного до лохмотьев тряпья и веревочной плетеной обувки… Потом эта тяга к красивым вещам закрепилась в юности и привела к осознанному и систематическому изучению старого прикладного искусства. Это была попытка бегства от действительности, от душевного кошмара… Несбыточное предприятие, от которого осталось лишь некоторое знание и чуть грустная любовь к старинным вещам…
— Сюда, пожалуйста, — сказала женщина и, улыбнувшись, показала на белую двустворчатую дверь с массивной бронзовой ручкой в виде козьего копыта, а сама повернулась, направляясь в глубь широкого, хорошо освещенного коридора.
Я окинул взглядом всю ее ладную фигурку. Да, ножки были коротковаты, поэтому и дома она ходила на каблуках.
Я спокойно открыл дверь, шагнул через порог и попал в восемнадцатый век. Белая мебель гостиной — гнутые ножки и подлокотники с золочеными завитками рокайля; сиденья и спинки, обитые штучным гобеленом; изысканного вкуса жирандоли на фоне бледной растреллиевской голубизны стен.
Я любил расцвет русского барокко, месяцами изо дня в день ходил по музеям и понимал, что обставить такую гостиную, выдержать ее в едином стиле мог только очень большой знаток и еще больший богач. И я какими-то новыми глазами увидел носатого темноликого человечка, сгорбившегося в бело-золотом кресле, как ворон на насесте. Так вот где его логово. Там, где-то на Маклина, у Рафаила, наверное, скромная комната с древесностружечной мебелишкой, где он время от времени ночует. А здесь у него все — и любовь, и дворец. И если его зацепят с конфискацией имущества, то эта квартира останется, потому что формально Рафаил не имеет к ней отношения. А армяночка надежна; вообще южные женщины не продают своих мужчин. Ай да комбинатор!
— Добрый вечер, Рафик, — пропел я медовым голосом. |