Изменить размер шрифта - +
  Как  у всякого
значительного человека, у него есть свой внутренний голос  и  свой amor fati
(Любовь  к  своей  участи, судьбе (лат.));  но его amor  fati предстает  нам
свободным от мрачности и фанатизма. Впрочем, мы ведь не знаем сокровенного и
не должны  забывать, что писание  истории  при  всей  трезвости  и  при всем
желании  быть  объективным  все-таки  остается  сочинительством  и ее третье
измерение -- вымысел. Так, если брать великие примеры, мы ведь совершенно не
знаем,  радостно или  трудно жили на  самом деле  Иоганн  Себастьян  Бах или
Вольфганг Амадей Моцарт. Моцарт обладает  для нас трогательной и  вызывающей
любовь прелестью раннего совершенства, Бах --  возвышающим и  утешающим душу
смирением с неизбежностью страданий и смерти как с отчей волей бога, но ведь
узнаем  мы это вовсе не из их биографий и дошедших до  нас фактов их частной
жизни, а только из их творчества, из их музыки. Кроме того, к Баху, зная его
биографию и  создавая себе его образ на  основании его  музыки, мы  невольно
присовокупляем  и его  посмертную  судьбу: в  своем  воображении мы  как  бы
заставляем  его  знать  еще при жизни  и  с  улыбкой  молчать, что  все  его
произведения  сразу  после  его  смерти были забыты, а  рукописи  погибли на
свалке, что вместо  него  стал "великим Бахом"  и  пожинал успех один из его
сыновей,  что   затем,  после  возрождения,  его  творчество  столкнулось  с
недоразумениями и варварством фельетонной  эпохи и так далее. И точно так же
склонны мы присочинять,  примысливать к  еще живому, находящемуся в расцвете
здоровья и творческих сил Моцарту осведомленность о том, что он осенен рукой
смерти, предчувствие окруженности смертью. Где налицо какие-то произведения,
там историк  просто  не может не  соединить  их  с жизнью их творца  как две
нерасторжимые половины некоего  живого  целого. Так  поступаем мы с Моцартом
или  Бахом,  и так  же  поступаем мы  с Кнехтом, хотя  он принадлежит нашей,
нетворческой по  сути  эпохе  и  "произведений" в понимании  тех мастеров не
оставил.
     Пытаясь описать жизнь Кнехта, мы тем самым пытаемся как-то  истолковать
ее,  и  если  для  нас,  как  историков,  крайне огорчительно  почти  полное
отсутствие действительно достоверных сведений о последней части этой  жизни,
то все же мужество для нашей  затеи нам  придало как  раз то обстоятельство,
что эта последняя часть жизни Кнехта стала легендой. Мы приводим эту легенду
и  согласны с ней, даже если  она  -- благочестивый  вымысел. Так  же, как о
рождении и происхождении Кнехта, мы ничего не знаем и об его конце. Но у нас
нет  ни малейшего права предполагать, что  конец этот мог  быть случайным. В
построении его жизни, насколько она известна, нам  видится ясная градация, и
если в своих предположениях об его конце  мы охотно присоединяемся к легенде
и доверчиво приводим ее, то поступаем  так потому, что все,  о  чем сообщает
легенда,  вполне  соответствует, на наш  взгляд, как  последняя ступень этой
жизни, ее  предыдущим  ступеням. Признаемся даже,  что  уход  этой  жизни  в
легенду кажется нам естественным и  правильным, ведь  не возникает  же у нас
никаких сомнений в том, что светило, ушедшее из нашего поля зрения и для нас
"закатившееся", продолжает существовать.
Быстрый переход