Изменить размер шрифта - +
В соответствии с этим, выделив только в отдельный список двух Николаев Красновых — отца и сына (слишком мелкие сошки!), он и определил каждому из них меру наказания: петля! Это следовало сделать для острастки союзников и в назидание выжившей из ума эмиграции, чтоб неповадно было!

Оставалось еще двое — Соломахин с Васильевым. И если в первом случае всё, более или менее, выглядело естественным, — начальник штаба, второе по положению лицо в армии, считал себя обязанным разделить ответственность с командующим, то во втором дело обстояло куда сложнее. Снова, как и в случае с Петром Красновым, возникало несколько настораживающих «почему»? Почему наспех произведенный в генеральский чин штабной офицер с таким упорством и вопреки очевидности старается убедить следствие, что является инициатором, создателем и вдохновителем всего дела в целом и военного союза с немцами в частности? Почему, пренебрегая доказательствами, берет всю вину на себя и выгораживает подельников? Почему, наконец, так безоглядно сам лезет в петлю?

Ни в какие альтруистические порывы он не верил, оставляя эту блажь на совести священников и романистов, поэтому тотчас запросил подробную справку о Васильеве с приложением оперативных данных из-за рубежа, но сведения, полученные оттуда, ни на йоту не прояснили сути.

В Париже у Васильева оставались молодая и, судя по всему, горячо любимая им жена, сын — теперь уже семи лет, — в котором тот души не чаял, сравнительно обеспеченная крыша над головой. В непривычной для себя среде приживался легко, владел тремя языками, знал автомеханику (одно время даже водил такси), разбирался в финансах и делопроизводстве (несколько лет служил секретарем у экстравагантного дельца русского происхождения, некоего Гинзбурга), был принят в политических кругах Зарубежья: ни одного изъяна, ни одной зацепки, какие бы оправдывали позицию, занятую подследственным.

В конце концов он, как это обычно бывало с ним в таких ситуациях, ограничился тем, что оставил решать эту головоломку течению времени, заменив отчаянному генералу смертную казнь лагерем, а заодно, чтобы не вызывать сомнительных кривотолков среди своих подчиненных, присовокупил к тому и Соломахина, как бы отделив этим степень вины штабников от строевого состава, принимавшего непосредственное участие в боевых операциях: пускай-де, мол, господа тыловые стратеги проветрят себе засохшие мозги на нашем советском лесоповале!

И хотя судьба пленных была решена им в самом начале, он вновь и вновь возвращался к ним мыслью, точнее к двум первым — Краснову и Шкуро. За тридцать без малого лет, минувших с тех пор, как жизнь свела его с ними по разные стороны одной баррикады, где решалось тогда, кому из них править, а кому оплакивать прошлое в европейских кофейнях, судьба обернулась не в их пользу, но и теперь, спустя годы и годы, размытый давностью облик этих людей властно притягивал его, вызывая в нем смутные видения, отголоски, отзвуки той восхитительной поры, когда мир, разламываясь в крови и крике, казался таким податливым и простым. Сам того не замечая, он уже смотрел на них глазами окружающих, судивших сейчас о прошлом по ходовой литературе времен Гражданской войны и кинофильмам на ту же тему. Хотелось ему того или нет, но в конечном счете и он, и они очутились на одной странице истории, только в разных ролях, состояниях, ипостасях, и от этого нерасторжимого соседства им отныне уже некуда было деться.

Его влекло, тянуло взглянуть на них, убедиться в их не отвлеченном, реальном существовании, попытаться, хотя бы в оптическом самообмане, сместить границы времени, оказавшись лицом к лицу со своим прошлым. Он долго противился иссушающему соблазну, но однажды всё же не выдержал, позвонил Берии:

— Слушай, я хочу их видеть.

— В любое время, Сосо.

— Но так, чтобы они не знали об этом.

— Как прикажешь, Сосо.

Быстрый переход