Она хотела, чтобы я думал о ней по-другому: любовно, восхищенно, чувственно, чтобы я трясся над ней. Вот это, пожалуй, верное слово: трясся.
Докурив сигарету, она с большим апломбом вернулась обратно в кабинет и села на место как ни в чем не бывало. Я продолжил сеанс, воззвав к ее чувству реальности.
— Это естественно, — небрежно заметил я, — что пациенты чаще думают о своих терапевтах, чем терапевты — о пациентах. В конце концов, у терапевта много пациентов, а терапевт у пациента один. То же относилось ко мне, когда я сам был пациентом у психотерапевта, и разве это не верно и для ваших собственных хирургических пациентов, и для ваших студентов? Разве ваш мысленный образ у них в уме не крупнее их образов в вашем?
На самом деле все не так просто. Я не стал говорить, что терапевты действительно думают о пациентах между сеансами — особенно о трудных пациентах, которые тем или иным способом выводят терапевта из себя. Терапевты могут искать причины своей собственной сильной эмоциональной реакции на пациента или обдумывать, какую технику лучше применить. (Терапевт, который позволяет себе запутаться в гневных, мстительных, любовных или эротических фантазиях о пациенте, должен, конечно, обсудить это с коллегой-другом, профессиональным консультантом или своим личным терапевтом.)
Конечно, я не сказал Айрин, что часто думаю о ней в промежутке между сеансами. Она ставила меня в тупик. Я беспокоился о ней. Почему ей не лучше? Подавляющему большинству вдов, с которыми я работал, становилось лучше после года терапии, и все показывали значительное улучшение к концу второго года. Но не Айрин. Ее отчаяние и безнадежность углублялись. В ее жизни не было радости. Каждый вечер, уложив дочку спать, она рыдала; она по-прежнему часами беседовала с покойным мужем; она отвергала все приглашения встретиться с новыми людьми и в принципе не допускала возможности серьезных отношений с другим мужчиной.
Я нетерпеливый терапевт, и мое разочарование все росло. И беспокойство за Айрин — тоже: масштабы ее страданий начали меня тревожить. Меня пугала возможность самоубийства — я убежден, что Айрин покончила бы с собой, если бы не дочь. Два раза я отправлял Айрин на прием к своим коллегам для формальной консультации.
Мне было трудно справляться с яростными вспышками горя Айрин, но еще труднее было работать с менее сильными, но пронизывающими всю ее душу проявлениями гнева. Список обид Айрин на меня все рос, и редкий час обходился без гневной вспышки.
Она злилась на меня за то, что я пытался ей помочь отделиться от Джека, перенаправить энергию на что-то другое, уговаривал встречаться с другими мужчинами. Она злилась на меня за то, что я не Джек. Из-за нашей глубокой вовлеченности в терапию, обмена самыми интимными мыслями, ссор, заботы друг о друге чувства Айрин ко мне больше всего напоминали чувства, которые она питала к мужу. А потом, когда сеанс кончался, ей невыносимо было возвращаться в жизнь, где не было ни меня, ни Джека. Поэтому каждый раз окончание сеанса проходило со скандалом. Айрин неприятно было напоминание, что наши с ней отношения имеют формальные границы. Каким бы способом я ни давал ей понять, что наш час подошел к концу, она часто взрывалась: «И вы называете это подлинными отношениями? Это вообще не отношения! Вы смотрите на часы и выгоняете меня, выкидываете вон!»
Иногда по окончании сеанса она продолжала сидеть на месте, сверля меня взглядом и отказываясь уйти. Я взывал к ее здравому смыслу — напоминал о необходимости расписания, о ее собственных пациентах, записанных на прием, предлагал, чтобы она сама следила за временем и сообщала об окончании сеанса, повторял, что, если я заканчиваю сеанс, это не значит, что я ее отвергаю — все напрасно, она не слышала. Чаще всего она уходила разгневанная.
Она злилась на меня за то, что я стал для нее важен, и за то, что я отказывался брать на себя некоторые функции Джека: например, хвалить ее сильные стороны — внешность, изобретательность, ум. |