А может, от нетерпения?
Я возвращаюсь, думает повелитель преисподней. А зачем я возвращаюсь? Чтобы воссесть на троне и развлекать себя ручными куклами, сделанными из человеческого мяса? Чтобы мстить тому, кто со мной закончил, ломая его игрушки?
Боги не платят за мгновения слабости. За них платят люди.
Ты же можешь простить Его, вкрадчиво нашептывают женские голоса, не дававшие Дамело покоя в пройденном круге мытарств. Простить Его, простить себя… Скольким ты предлагал то же самое — полюбить твою новую игрушку, когда они просили, нет, умоляли тебя: дай мне, дай! Всего дай. Всего себя. Что ты отвечал им, о повелитель собственного гнева, король-бродяга, принц-без-имени? Предлагал полюбить то, что любишь сам? Ты сволочь, заинька.
— Да когда ж ты заткнешься со своим «заинька»! — Сапа Инку окатывает бешенством. Внезапно. Он слушает это глумливо-ласковое словечко с детства и ни разу не протестовал.
Дамело знает: слова белых людей ничего не значат. Хоть гринго и верят, будто слова заменят им оружие, власть и член. Они как дети, не ведающие силы слова и всегда норовящие ударить побольнее, — вот почему не стоит слушать белого человека, когда он защищает свою гордость со всей дури. Однако белые обвиняют Сапа Инку в том, что это он, чертов кечуа, причиняет им боль, выворачивает их наизнанку, пусть не словами — равнодушной пустотой внутри, руками, мнущими их плоть, словно тесто. Белые винят индейца в том, что он может позволить себе правду. Правду не слов, а дела, которую не так-то легко отвергнуть. Правду, которая им не по силам, не по карману, не по душе. Обвиняют Дамело в высокомерии и жестокости. И так ли уж они неправы?
Не гордость держит его, а гордыня. Гордыня запрещает ему бояться осуждения, бояться падения вниз, вниз, в им же созданную пропасть, взывать: дорогие мама и папа, Димми и Бог, помогите мне, мне страшно, помогите, если слышите, это я, Дамело, вы слышите, ну хоть кто-то из вас должен слышать, — но нет, они не слышат, а мир горит и плавится вокруг, пока Миктлантекутли, падший ангел, входит в пике.
Даже низвергаясь с горящих небес, ломясь сквозь сельву, точно потерявший управление самолет, Дамело не готов согласиться на то, что предлагает ему ядовитый мурлыкающий шепот. Владыку преисподней куда больше занимает мысль, подожжет ли он лес или сырая, разбухшая от воды сельва потушит и повелителя ада, и себя саму.
К счастью, тонны влаги, падающие с Горы Дьявола и накрывающие долину вечным туманом, сильнее огня самого дьявола. Через несколько минут обессилевший, черный от гари Миктлантекутли валяется в темноте и тепле дождевого леса, словно в волглой, отсыревшей постели. Плотный, душный полог бережет вечные сумерки, бороды мха на стволах и лианах не колыхнутся, воздух стоит липким маревом. Сельва окутывает тело со всех сторон, в ней, как в коконе из одеял, легко притвориться, будто Миктлан — всего лишь сон.
Однако долго притворяться не получится. Все тот же мурлыкающий голос над самым ухом:
— Ну здравствуй… хозяин. — И на спину Дамело рушится небольшая, но мощная зверюга, челюсти, способные перекусить панцирь черепахи, щелкают в опасной близости от яремной вены.
Хвала Миктлану, защищающему повелителя, в своем мире князь ада сильнее любого зверя и человека, ангела и демона. Сапа Инка легко сбрасывает с себя сумеречную тварь, придавливает ее коленом, не обращая внимания на когти, скребущие по его коже, точно по камню. Во мгле дождевого леса не разобрать, кто это, лишь мех под пальцами играет лунными бликами с прочернью. Дамело, не ослабляя хватки, озирается, пытаясь понять: он вернулся из безумия Ицли или все еще в нем, внутри? И что за напасти его ожидают?
Зрение проясняется, подстраивается под вечную сутемень сельвы, словно приборы ночного видения включает. Так и есть, под индейцем брюхом кверху лежит ужас его родных лесов, унква, чье имя давали храбрым воинам и знатным людям. |