Изменить размер шрифта - +
Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…
– Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, – сказала она, – а я, как институтка, выпра-шиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.
– Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба.
– Cousin! – с ужасом попробовала она остановить его, но это было не легко, когда Райский входил в пафос.
– Да, а ребятишек бросила дома – они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба – утолить голод с семьей и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подно-се… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
На ее лицо легла тень непривычного беспокойства, недоумения.
– Чем же я тут виновата, и что я могу сделать? – тихо сказала она, смиренно и без иронии.
– Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения – и иногда очень грубо. Научить «что делать» – я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю – но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
– А вы сами, cousin, что делаете с этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и эти… бабы? – спросила она с любопытством.
– Мало делаю, или почти ничего, к стыду моему или тех, кто меня воспитывал. Я давно вышел из опеки, а управляет все тот же опекун – и я не знаю, как. Есть у меня еще бабушка в другом уголке – там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих. Но я, по крайней мене, не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни – знаю кое-что, гово-рю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю – и все же делаю. Но, кроме того, я вы-брал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… – досказал он тихо и смотрел на конец своего сапога.
– Это очень серьезно, что вы мне сказали! – произнесла она задумчиво. – Если вы не разбу-дили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не го-ворили этого – и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда. – Да, это mauvais genre! Ведь при вас да же неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беремен-ная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
– Kогда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, – сказала она живее обыкновенно-го, – приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками – это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег… – Ну, их положит в свой карман Иван Петрович. Оставим это, кузина. Мы дошли до политической и всякой экономии, до социализма и коммунизма – я в этом не силен. Довольно того, что я потревожил ваше спокойствие. Вы говорите, что дурно уснете – вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
Быстрый переход