Изменить размер шрифта - +
Дядя, увидя бесполезность своих представлений, тоже пожал плечами, улыбнулся с сожалением и замолчал, промолвив только: «Как хочешь, это твоё дело, только смотри презренного металла не проси».
– Не бойтесь, дядюшка, – говорил на это Александр, – худо, когда мало денег, много мне не нужно, а довольно – у меня есть.
– Ну, и поздравляю тебя, – прибавил Пётр Иваныч.
Александр видимо избегал его. Он потерял всякую доверенность к его печальным предска-заниям и боялся холодного взгляда на любовь вообще и оскорбительных намёков на отношения его к Наденьке в особенности.
Ему противно было слушать, как дядя, разбирая любовь его, просто, по общим и одинаким будто бы для всех законам, профанировал это высокое, святое, по его мнению, дело. Он таил свои радости, всю эту перспективу розового счастья, предчувствуя, что чуть коснётся его анализ дяди, то, того и гляди, розы рассыплются в прах или превратятся в назём. А дядя сначала избегал его оттого, что вот, думал, малый заленится, замотается, придёт к нему за деньгами, сядет на шею.
В походке, взгляде, во всём обращении Александра было что-то торжественное, таин-ственное. Он вёл себя с другими, как богатый капиталист на бирже с мелкими купцами, скромно и с достоинством, думая про себя: «Жалкие! кто из вас обладает таким сокровищем, как я? кто так умеет чувствовать? чья могучая душа…» – и проч.
Он был уверен, что он один на свете так любит и любим.
Впрочем, он избегал не только дяди, но и толпы, как он говорил. Он или поклонялся свое-му божеству, или сидел дома, в кабинете, один, упиваясь блаженством, анализируя, разлагая его на бесконечно малые атомы. Он называл это творить особый мир, и, сидя в своём уединении, точно сотворил себе из ничего какой-то мир и обретался больше в нём, а на службу ходил редко и неохотно, называя её горькою необходимостью, необходимым злом или печальной прозой. Во-обще у него много было вариантов на этот предмет. К редактору и к знакомым вовсе не ходил.
Беседовать с своим я было для него высшею отрадою. «Наедине с собою только, – писал он в какой-то повести, – человек видит себя как в зеркале; тогда только научается он верить в чело-веческое величие и достоинство. Как прекрасен он в этой беседе с своими душевными силами! как вождь, он делает им строгий обзор, строит их по мудро обдуманному плану и стремится во главе их, и действует и зиждет! Как жалок, напротив, кто не умеет и боится быть с собою, кто бежит от самого себя и всюду ищет общества, чуждого ума и духа…» Подумаешь, мыслитель какой-нибудь открывает новые законы строения мира или бытия человеческого, а то просто влюблённый!
Вот он сидит в вольтеровских креслах. Перед ним лист бумаги, на котором набросано не-сколько стихов. Он то наклонится над листом и сделает какую-нибудь поправку или прибавит два-три стиха, то опрокинется на спинку кресел и задумается. На губах блуждает улыбка; видно, что он только лишь отвёл их от полной чаши счастия. Глаза у него закроются томно, как у дрем-лющего кота, или вдруг сверкнут огнём внутреннего волнения.
Кругом тихо. Только издали, с большой улицы, слышится гул от экипажей, да по временам Евсей, устав чистить сапог, заговорит вслух: «Как бы не забыть: давеча в лавочке на грош уксусу взял да на гривну капусты, завтра надо отдать, а то лавочник, пожалуй, в другой раз и не поверит – такая собака! Фунтами хлеб вешают, словно в голодный год, – срам! Ух, господи, умаялся. Вот только дочищу этот сапог – и спать. В Грачах, чай, давно спят: не по-здешнему! Когда-то господь бог приведёт увидеть…»
Тут он громко вздохнул, подышал на сапог и опять начал шмыгать щёткой. Он считал это занятие главною я чуть ли не единственною своею обязанностью и вообще способностью чи-стить сапоги измерял достоинство слуги и даже человека; сам он чистил с какою-то страстью.
– Перестань, Евсей! ты мне мешаешь дело делать своими пустяками! – кричал Адуев.
Быстрый переход