От взаимной ненависти все уже устали.
– Прочитал первый том дневников Чуковского. Впечатление странное, словно «человек без свойств» снимает слепки с того, что он увидел. Материал бесценный, но не хватает личности автора.
– С Чуковским вот какая история. Я думаю, что из всех когда-либо напечатанных воспоминаний о Чуковском самые зрелые и самые умные (а этот автор вообще был человек прозорливый) – это тексты Евгения Львовича Шварца, его записи о Чуковском, которые объединены в очерк «Белый волк». Объединены уже после смерти Шварца, потому что сам он это писал просто как мемуары в свою записную книжку. Он понял трагедию Чуковского.
В чём эта трагедия заключалась? Чуковского действительно в мире ничего, кроме литературы, не интересовало. Это была его религия. Я даже больше скажу. Он уже в двадцать лет, когда ещё вместе с Жаботинским работал в одесской подёнщине, выдумал теорию, которую тогда же и описал. Сводится она к тому, что человеку удаются только непрагматические задачи, человеку удаётся только то, что не имеет прямого грубого смысла. Сам он формулировал это в старости очень изящно: «Пишите бескорыстно. За это больше платят».
Он был чистый эстет, поэтому так любил Уайльда, Уитмена. Он наслаждался по-настоящему только общением с людьми, которые были этой же болезнью заражены, а остальные люди его мало интересовали. Он поэтому и прожил почти девяносто лет, что умудрялся от чудовищных обстоятельств своей жизни отвлекаться, прятаться в искусстве. А обстоятельства были действительно чудовищные: смерть Мурочки, любимой дочери, постоянные ссылки и аресты старшей дочери Лиды, безумие жены (назовём вещи своими именами – Мария Борисовна впала под старость лет в тяжёлую душевную болезнь), постоянные критические проработки. Я не говорю уж об угрозе ареста, но его просто смешивали с грязью, его травили: и Крупская травила, и формалисты травили, Шкловский ему всяческие палки вставлял в колёса. Любил его только Тынянов. То есть страшная жизнь, каторжная, посвящённая труду невероятному. Но он этой каторжной жизнью, этим каторжным трудом заслонялся от опасностей куда более грозных.
А теперь – про Бабеля.
В чём причина его поразительной аттрактивности, его привлекательности? «Беня говорит мало, но он говорит смачно. Он говорит мало, но хочется, чтобы он сказал ещё что-нибудь».
Вот Бабель сказал мало, но смачно, и хочется, чтобы он говорил ещё. И русская литература живёт надеждой обнаружения его текстов, изъятых при аресте в 1940 году. Но дело в том, что феномен Бабеля пока ещё не освещён, не разработан. Я сейчас буду говорить вещи опасные, крамольные. Не хотите – не слушайте. В них, наверное, есть какой-то вызов, но мне так кажется.
Один из главных парадоксов – то, что у меня в книжке про Маяковского названо «шоком двадцатых», – заключается в том, что главным героем двадцатых годов стал не победивший пролетарий или не сопротивляющийся белый, а главным героем двадцатых годов стал плут. Расцвет пикарески, расцвет плутовского романа. И мы об этом уже говорили. Но не только в этом дело.
Дело в том, что Беня Крик, главный бабелевский герой, герой «Одесских рассказов» – это герой такого нового ветхозаветного эпоса. Ведь что происходит в «Одесских рассказах» (и в бабелевском сценарии «Беня Крик», и в гениальной пьесе «Закат», которую Маяковский так любил вслух читать)? Там история о том, как рушится ветхозаветный мир, как дети восстают на отца, как мир отца, только что построенный или давно построенный, но шатающийся, рухнул и накрыл собой всех. Есть подробная работа Виктории Миленко «Плутовской герой русской советской прозы 1920-х годов: проблемы типологии». Это единственная известная мне работа, где прослежены типологически герои-плуты: Хуренито, Ибикус, Бендер – конечно и в первую очередь – и Беня Крик, он из той же породы. |