Настасья молча двинулась назад. Роману вдруг стало скучно. Он зевнул, не прикрывая рта, и только теперь почувствовал сильную усталость. Ему представилась большая белая подушка со все тем же НВ, заботливо вышитым тетиной рукой.
– Петр Игнатьевич, а что, Зоя приедет летом? – спросил Роман.
– Так она с Надеждой на Пасху обещались, – лениво откликнулся Красновский, по голосу которого чувствовалось, что и он не прочь соснуть.
– На Пасху? – переспросил Роман.
– Ага…
Романа словно подтолкнули.
Он быстро попрощался с зевающим и вяло удерживающим его Петром Игнатьевичем и, пригласив его на ужин, пошел домой.
V
На обрызганной кёльнской водою, обшитой кружевами свежевзбитой тетиной подушке Роман проспал часа четыре.
Проснувшись, он открыл глаза и первые мгновения с удивлением взглядывался в очерта-ния притемненной сумерками комнаты. Но неповторимый переплет рамы тут же вывел Романа из забытья. Он все вспомнил и, улыбаясь, сладко потянулся. Дневной сон в дядюшкином доме всегда во все времена для Романа был легким и восстанавливающим силы, и теперь, потягиваясь, он с радостью почувствовал бодрость и сладкую истому.
«Как хорошо, что я здесь, – подумал он, откидывая стеганое пуховое одеяло и закладывая руки за голову, – наконец-то». Он вспомнил, как, просыпаясь в маленькой квартирке, которую снимал в столице, каждый раз думал о своей крутояровской комнатке, о том блаженном состоя-нии покоя, когда, пробудившись ото сна, можно вот так лежать, глядя в высокий белый потолок или в окно, и чувствовать себя по-настоящему свободным.
Роман протянул руку, взял со стоящей у изголовья тумбочки папиросу, размял и закурил.
«Нет, человеку творчества нужна только свобода, – думал он, спокойно затягиваясь и ска-шивая глаза на янтарный огонек. – Любая зависимость, будь то служба или семья, губят челове-ка. Даже не собственно человека, а то свободное дыхание, которое и способно породить мысль или художественное произведение. Творческая личность не должна ни с кем делиться своей свободой. Но с другой стороны – любовь? Ведь безумно влюблялись и Рафаэль, и Гёте, и Данте. И это не вредило их творчеству, а наоборот, помогало…»
Роман встал и подошел к окну.
«Ведь они же делились своими чувствами со своими возлюбленными. И это их, наоборот, – вдохновляло, придавало силы. А по человеческим меркам большая любовь должна целиком подчинить человека, не оставляя места ни на что другое».
Он задумался, разглядывая сумеречный сад под окном с голыми переплетенными ветвями, подпирающими вечернее чистое небо, и тут же пришла мысль, пришла легко и просто:
«Да ведь они же любили-то не как обычные люди! Вот в чем дело. Ведь свою любовь они сделали частью своего творчества, поэтому она и помогала им. А люби они просто, по-человечески, так, может быть, и не было б тогда ни «Божественной комедии», ни сонетов Петрарки и Шекспира. Их возлюбленные были их персонажами, вот в чем суть».
Роман отошел от окна, зажег две из четырех свечей стоящего на бюро шандала и, не выни-мая папиросы изо рта, принялся переодеваться.
Спал он всегда в своей любимой шелковой китайской пижаме, подпоясанный шелковым шнурком с кистями.
Снявши ее, Роман надел белую рубашку, вязаную розовую безрукавку, легкие бежевые домашние брюки и, причесавшись перед зеркалом костяным гребнем покойного отца, стал по-вязывать серый галстук.
«Интересно знать, который теперь час? – думал он, завязывая узел и прилаживая его строго по центру. – Попробую угадать. Проверим, Роман Алексеевич, как вы чувствуете время».
Повязав галстук, он опустил руки и, стоя перед зеркалом, проговорил:
– Сейчас шесть часов вечера.
Потом подошел к бюро, взял свои круглые плоские карманные часы на черном шелковом шнуре, поднес к свечке. |