Он катался с ледяных гор в липовой шайке без дна, бил ворон из какого-то невероятного турецкого пистолета, заряжая его горохом, лазал весной по деревьям, воруя и поедая птичьи яйца, ездил на ярмарку, «дабы попотешить жилку», то есть подраться в кулачных боях, и возвращался весь избитый и изорванный, с ворохом невероятных историй. Любил он затевать споры, биться об заклад по любому поводу или быть свидетелем на тяжбе; любил подговаривать мужиков на различные рискованные предприятия, как то: гнать телеги наперегонки по полю, ловить ночью раков на поросячий визг (поросенка полагалось держать по шею в воде), меняться чем попадя – сапогами, жилетками, шапками, копать несуществующие клады и конечно же – пьянствовать.
Пить горькую Парамоша Дуролом мог бесконечно и выпивал все, что ставилось перед ним, долго не хмелея. Потом, однако, пьянел самым чудовищным образом, наводя страх на окружающих.
Так однажды на деревенской свадьбе он залез под стол и, приподняв его, опрокинул на гостей; в другой раз, страшно напившись на Пасху у вдовы Кораблихи, разделся донага и от-правился «креститься водою и Духом Святым во реке Иордане», то есть в местной речке.
Много раз бывал бит за мелкое воровство: то горшок каши стащит из теплой печи, то су-шащуюся на заборе дырявую рубаху, неоднократно изгонялся из Крутого Яра всем миром, но всякий раз возвращался с повинною, желая усердной работой загладить грехи, и бывал прощен.
Сейчас же он, слегка ссутулившись, стоял перед Петром Игнатьевичем и Романом, быстро переводя глаза от одного к другому, и выражение его чудного лица было таким, словно он ре-шал: бить ли ему их или покорно подставить себя под удары. Роман с интересом разглядывал Парамона. Его узкое, скуластое лицо с острым, слегка горбатым носом, большим ртом, кусти-стыми бровями и черными глазами не было ни красивым, ни безобразным. Оно было чудным, и эта характеристика, по мнению Романа, была наиболее точною.
Парамоша Дуролом совсем не изменился за эти годы, разве что седина кое-где мелькала в его лохматой голове и бороде.
– Что здесь происходит? – повторил свой вопрос Петр Игнатьевич.
– Да вот, пролик окаянный, пристал ко мне как репей! – затараторила Настасья, во все ши-роко выпученные глаза глядя на Красновского и идя к нему своим мелким утиным шагом. – Го-ворит, денег ему надо на лекарства, а какое же лекарство-то дубине-то эдакой, это ж я знаю, ка-кое такое лекарство-то – зелья своего змеиного напиться и опять срам творить, вот какое такое лекарство!
– Да что ты мелешь, дура! – перебил ее Парамон, подходя следом к Петру Игнатьевичу. – Тебя да за такие слова живьем съесть мало! Начхать мне на вино, ты мне деньги отдай! Я ж ей, вше платяной, позавчера два воза дров сколол, а она все харчами да харчами! А мне мои ле-карствия нужны! У меня, мож, грудя горят! – И словно в доказательство сказанного он распах-нул свой видавший виды армяк, обнажив широкую волосатую грудь с болтающимся на толстом шнурке медным крестиком:
– У меня, Петр Игнатьевич, третий ден у грудях быдто змеюшный царь поселилсь! Вот здеся! – Дуролом глухо стукнул себя в грудь, сверкая глазами и наступая на Красновского. – Быдто игрища свои справляет, на мою погибель! Я уж и свечку ставил, и отец Агафон водою святой брызгал – ничего не помогает! А она, дура невразуменная, деньгу зажала, а я-то, мож, ле-карствия купил бы да и поправилсь, за что ж мне помирать во цвете лет?!
– Погоди, погоди, Парамон, – строго перебил его Петр Игнатьевич. – Не кричи, Настасья, он тебе вправду дрова колол позавчера?
– Колол, батюшка, – тихо проговорила Настасья, как-то сразу обмякнув и опустив глаза.
– Колол! А как же! Вон вишь, поутихла сразу, мокруша подтынная! – загудел Парамон, но Петр Игнатьевич махнул на него рукой:
– Замолчи!
– Да как же молчать-то, отец родной! – выкрикнул Парамон, дернувшись всем телом. |