Я ничего не могу поделать – смеюсь, и у Саньки хватает совести покраснеть.
– Завтра поговорим, как протрезвеешь, – отмахиваюсь я, и Генка выбирается из корней. Подается вперед, упираясь в колени.
– А я, может, сейчас хочу говорить! Вы задолбали обе, понятно? Что там Аркадьевна орет? Сама коней теряет, а потом на меня сваливает! – Санька хихикает, и Генка заводится еще больше. – Этот ваш Имбирь сдох от старости в кустах где-нибудь, а я отвечай!
Откуда ты знаешь, ты же свалил до того, как пропажу обнаружили, хочу сказать я, но не говорю. Только ругани с пьяным Генкой не хватало. На подробности мы не смотрим – такие правила.
– Гена, ты о чем? Я вообще на базу не заезжала.
Видно, ничего, кроме усталости, на моем лице нет. Генка успокаивается и машет рукой:
– Да так, посрались с Аркадьевной маленько, обычное дело… Кружку давай?
– Не-е-е, спасибо… я бы уже спать пошла, укаталась, – совершенно честно – наконец-то – отвечаю я, и Санька, наклонившись ко мне, негромко спрашивает:
– Тебе коня расседлать?
– О, спасибо! – радуюсь я. – А палатку поставить сможешь? Пожалуйста…
– Тебе на старое место? – кисло спрашивает Санька, и я киваю и прижимаю руки к груди.
Он слегка прихрамывает, и это вызывает короткий приступ чувства вины: я совсем забыла о том, что он повредил ногу. Но как только доходит до дела, хромота пропадает, словно проваливается в забвение, да и пьяную неловкость снимает как рукой: движения становятся ладными и отточенными, как в танце. Мясо он тоже ловко разделывает, с неожиданной неприязнью думаю я. Украдкой поглядывая на Генку, мелкими глотками допиваю горячий чай. Ну и денек завтра будет…
* * *
Я кое-как расстилаю спальник, сдираю сапоги и сажусь у входа в палатку скрестив ноги. Я как будто плыву в миллиметре над опорой, но что-то в куртке мешает сесть ровно. Повозившись, из одного кармана вытаскиваю сигареты. Из другого – куклу. Казалось бы, пока я добиралась сюда, было время подумать, и ведь я была в ужасе, когда Аркадьевна дала мне этого пупса, и в ужасе выезжала с базы. Но, как только первый шок прошел, я впала в транс от ровного хода Караша и о кукле забыла. Поднималась с пустой до звона головой и такой же пустой – только ветер свистит – пересекала плато.
У куклы рыжие с розоватым подтоном волосы прядками. Саньке, наверное, показался бы знакомым этот цвет. До сих пор я видела эти локоны только сожженными, сплавленными в черную нашлепку, в которой виднелось лишь несколько оранжевых нитей, а симпатичную мордашку, которую они обрамляют, – деформированной, будто искаженной страданием. Кукла для говорения. Для вговаривания себя в мир, который не хочет тебя ловить. Я усаживаю ее на колено, закуриваю, глядя в распахнутые карие глаза. Говорить мне не с кем, кроме как с самой собой. И что я должна себе сказать?
Я уже совсем не уверена, что должна помочь добыть саспыгу. Да и очевидно, что моей помощи не хотят (и это обидно, но, к счастью, далеко не так обидно, как было бы мне двадцатилетней). Я знаю, что утром, после завтрака и кофе, Генка снова станет вежливым и уклончивым, но думать, что я только мешаю, не перестанет.
Я все еще не понимаю, чего мне здесь надо, но начинаю думать: а что, если именно помешать? Не знаю. Чувствую только, что должна быть рядом с саспыгой и что Аркадьевна с каких-то щей думает, что я могу все исправить. Ася вот считала, что исправить ничего нельзя, а она корректором была…
К черту, надо спать, а то уже ум за разум заходит. Почитать бы, чтобы успокоиться, но я утопила книжку в
(Лете)
Аккае – если подумать, та речка Аккая и есть, мы сейчас в верховьях, а там – ее среднее течение. Аккая – белая скала. Белый кварцитовый столб, межмирная коновязь…
Лезет же в голову всякое. |