Изменить размер шрифта - +
) В это
прекрасное  утро  Симор и попался нам на удочку. Когда ему было четырнадцать
лет,  кто-нибудь  из  нашего  семейства  постоянно  шарил у него по карманам
курток и штормовок в поисках какой-нибудь добычи - ведь    он   мог   что-то
набросать  и  в гимнастическом зале, во время перерыва, или сидя в очереди у
зубного  врача.  (Прошли  целые  сутки,  с  тех  пор как я написал последние
строчки,  и  за  это время я позвонил "со службы" по междугородному телефону
своей  сестре  Бу-Бу в Така-хо, в Восточную Виргинию, и спросил ее, нет ли у
нее  какого-нибудь  стишка Симора, когда он был совсем маленьким, и не хочет
ли  она включить этот стих в мой рассказ. Она обещала позвонить. Выбрала она
не  совсем то, что мне в данном случае подходило, и я на нее немного зол, но
это  пройдет.  А  выбрала  она  стишок, написанный, когда, как мне известно,
Симору  было  восемь  лет:  "Джон  Ките  //Джон  Китс//Джон  //  Надень свой
капюшон!"  В  двадцать два года у Симора уже набралась довольно внушительная
пачка стихов, которые мне очень, очень нравились, и я, никогда не написавший
ни  одной  строчки  от руки, чтобы тут же не представить себе, как она будет
выглядеть  на  книжной  странице, стал упорно приставать к нему, чтобы он их
где-нибудь  опубликовал.  Нет,  он  считал,  что  этого  делать нельзя. Пока
нельзя.  А  может быть, и вообще не надо. Стихи слишком не западные, слишком
"лотосовые".  Он  сказал, что в них есть что-то слегка обидное. Он не вполне
отдает  себе отчет, в чем именно стихи звучат обидно, но иногда у него такое
чувство, как будто их писал человек неблагодарный, как будто - так       ему
кажется - автор  повернулся спиной ко всему окружающему, а значит, и ко всем
своим   близким   людям.   Он   сказал,  что  ест  пищу  из  наших  огромных
холодильников,  водит наши восьмицилиндровые американские машины, решительно
принимает   наши   лекарства,   когда   заболеет,  и  возлагает  надежды  на
американскую  армию,  защитившую  его  родителей  и  сестер  от гитлеровской
Германии,  но  в  его  стихах  ни  одна-единственная  строка не отражает эту
реальную  жизнь.  Значит, что-то ужасно несправедливо. Он сказал, что часто,
дописав  стихотворение,  он вспоминает мисс Оверман. Тут надо объяснить, что
мисс   Оверман   была  библиотекарем  в  той  первой  нью-йоркской  районной
библиотеке,  куда мы постоянно ходили в детстве. Симор сказал, что он обязан
ради  мисс  Оверман настойчиво и неустанно искать такую форму стиха, которая
соответствовала бы и его собственным особым стандартам, но вместе с тем была
бы  как-то  даже  на  первый  взгляд  совместима  с литературным вкусом мисс
Оверман. Когда он высказался, я объяснил ему спокойно и терпеливо - причем,
конечно, орал на него во всю глотку, - чем именно мисс Оверман не годится не
только  на  роль судьи, но даже и на роль читателя поэтических произведений.
Тут  он напомнил мне, как в первый день, когда он пришел в библиотеку (один,
шести лет от роду), мисс Оверман - могла  она  или  нет  судить  о  стихах -
открыла  книгу  с  изображением  катапульты  Леонардо  да Винчи и, улыбаясь,
положила  перед  ним,  и  что он никакой радости не испытает, если, закончив
стихотворение,  поймет,  что  мисс  Оверман  будет  читать  его с трудом, не
чувствуя ни того удовольствия, ни той душевной приязни, какую она чувствует,
читая  своего любимого мистера Браунинга или столь же ей дорогого и столь же
понятного мистера Вордсворта.
Быстрый переход