Я сказал, что время излечивает все
раны, но что еще много месяцев я не стану ни писать тебе, ни видеться с
тобой. Ты немедленно выехал в Париж, посылая мне с дороги безумные
телеграммы и умоляя меня во что бы то ни стало встретиться там с тобой. Я
отказался. Ты приехал в Париж в субботу вечером; и в гостинице тебя ждало
мое письмо о том, что я не хочу тебя видеть. На следующее утро я получил
на Тайт-стрит телеграмму на десяти или одиннадцати страницах. В ней
говорилось, что какое бы зло ты мне не причинил, ты все равно не веришь,
что я откажусь встретиться с тобой, ты напоминал мне, что ради такой
встречи хоть на час ты ехал шесть дней и ночей через всю Европу, нигде на
задерживаясь, умолял меня жалобно и, должен сознаться, очень трогательно и
кончал весьма недвусмысленной угрозой покончить с собой. Ты сам часто
рассказывал мне, сколько человек в твоем роду обагрили руки собственной
кровью: твой дядя - несомненно и, возможно, твой дед, да и много других из
безумного, порочного семейства, породившего тебя. Жалость, моя старая
привязанность к тебе, забота о твоей матери, для которой твоя смерть при
таких жутких обстоятельствах была бы смертельным ударом, ужас при мысли,
что такая юная жизнь вдруг так страшно оборвется, - жизнь, у которой, при
всех ее уродливых недостатках, еще есть надежда стать прекрасной; даже
простая человечность, - все это пусть послужит, если это необходимо,
оправданием того, что я согласился объясниться с тобой в последний раз. Но
когда я приехал в Париж, ты весь вечер так плакал, слезы так часто текли у
тебя по щекам, текли дождем, и во время обеда у Вуазена, и за ужином у
Пайяра твоя радость от встречи со мной была так непритворна, ты все время
брал мою руку, как ласковый, виноватый ребенок, и так искренне, так
непосредственно каялся, что я согласился возобновить нашу дружбу. Через
два дня после нашего возвращения в Лондон твой отец увидел нас за
завтраком в "Кафе-Рояль", подсел к моему столику, пил вино вместе со мной,
а к вечеру, в письме, обращенном к тебе, начал впервые нападать на меня.
Удивительным образом обстоятельства едва ли не силой вновь навязали мне -
не хочу сказать - возможность, скорее - долг - окончательно расстаться с
тобой. Вряд ли надо напоминать тебе, что я имею в виду твое поведение в
Брайтоне, от десятого до тринадцатого октября 1894 года. Наверное, для
тебя то, что было три года назад, - давнее прошлое. Но для нас, обитателей
тюрьмы, чья жизнь лишена всякого содержания, кроме скорби, время
измеряется приступами боли и отсчетом горестных минут. Больше нам думать
не о чем. Может быть, странно это слышать, но страдание для нас - способ
существования, потому что это единственный способ - осознать, что мы еще
живы, и воспоминание о наших былых страданиях нам необходимо, как порука,
как свидетельство того, что мы остались самими собой. Между мной и
воспоминанием о счастье лежит такая же глубокая пропасть, как между мной и
подлинным счастьем. |