Ничего я не знал, не знаю и до сих пор.
Знаю я только одно: меня охватил беспредельный ужас и я почувствовал, что,
если я сейчас же не спасусь бегством, ты сделаешь или попытаешься сделать
что-нибудь такое, от чего даже тебя до конца твоих дней мучил бы стыд.
Только раз в жизни я испытал такой же ужас перед человеком. Это было,
когда в мою библиотеку на Тайт-стрит в припадке бешенства ворвался твой
отец со своим вышибалой или приятелем и, размахивая коротенькими ручками,
брызжа слюной, выкрикивал все грязные слова, какие рождались в его грязной
душе, все гнусные угрозы, которые он потом так хитро привел в исполнение.
Но, разумеется, тогда выйти из комнаты пришлось не мне, а ему. Я его
выставил. От тебя я ушел сам. Не впервые мне пришлось спасать тебя от тебя
самого.
Ты закончил письмо такими словами: "Когда вы не на пьедестале, вы
никому не интересны. В следующий раз, как только вы заболеете, я
немедленно уеду". Какая же грубость душевной ткани сказывается в этих
словах! Какое полное отсутствие воображения! Каким черствым, каким
вульгарным стал твой характер! "Когда вы не на пьедестале, вы никому не
интересны. В следующий раз, как только вы заболеете, я немедленно уеду".
Сколько раз в омерзительных одиночках разных тюрем, куда меня сажали, я
вспоминал эти слова! Я повторял их про себя и думал, хотя, быть может, и
несправедливо, что в них кроется причина твоего странного молчания. То,
что ты мне написал, когда я и болел только потому, что заразился, ухаживая
за тобой, было, конечно, гадко, грубо и жестоко с твоей стороны, но для
любого человека писать так другому было бы грехом непростительным, если
только существуют грехи, которым нет прощения. Должен сознаться, что,
прочитав твое письмо, я почти физически почувствовал себя замаранным,
словно, общаясь с человеком такого пошиба, я навеки непоправимо осквернил
и покрыл позором всю свою жизнь. Конечно, мысль была верная, но до какой
степени верная, об этом я узнал только через полгода. А тогда я решил
вернуться в пятницу в Лондон, повидаться лично с сэром Джорджем Льюисом и
просить его написать твоему отцу и сообщить ему, что я решил ни в коем
случае не пускать тебя в свой дом, не позволять тебе садиться со мной за
стол, говорить со мной, гулять со мной, - словом, никогда и нигде не
бывать в твоем обществе. После этого я написал бы тебе, только для того
чтобы уведомить тебя о принятом мной решении, причину которого ты
неизбежно должен был бы понять. В четверг вечером у меня все уже было
готово, когда в пятницу утром, завтракая перед отъездом, я случайно
развернул газету и увидел телеграмму, где говорилось, что твой старший
брат, истинный глава семьи, наследник титула, опора всего дома, был найден
в канаве, мертвый, а рядом с ним лежал его разряженный револьвер.
Ужасающие обстоятельства, при которых разыгралась эта драма, - несчастный
случай, как выяснилось впоследствии, но тогда связывавшийся с самыми
мрачными предположениями, горечь при мысли о внезапной смерти юноши, столь
любимого всеми, кто его знал, почти накануне его женитьбы, представление о
том, каким горем стала или должна была стать для тебя эта потеря, мысль о
том, что значит для твоей матери смерть сына, который был ей утешением,
радостью в жизни и, как она сама мне однажды сказала, никогда, с самого
дня рождения, не заставил ее пролить ни одной слезы; то, что я понимал,
как ты сейчас одинок, потому что оба твои брата уехали в Европу, и твоей
матери, твоей сестре больше не к кому, кроме тебя, обратиться не только за
поддержкой в их горе, но и за помощью в тех горестных и страшных
обязанностях, которые Смерть налагает на нас, заставляя заботиться о
мрачных мелочах; живое ощущение lacrimae rerum [слезы по поводу разных
обстоятельств (лат. |