Все случилось как бы одномоментно: жгучий пинок, швырнувший его на мокрый бетон крыльца, кнопка домофона, до которой он тянулся, тянулся и не мог дотянуться, истошный крик жены: «Убили! Голубчика моего убили!»
Сирена «скорой».
Свет операционной.
Это была одномоментность автомобильной аварии, когда реакции водителя не хватает ни на что: ни на то, чтобы вмешаться в события, ни даже на то, чтобы понять, что происходит.
Ермаков лежал на правом боку, щекой к подушке, на высокой больничной кровати и ощущал себя раздавленным, вышибленным из колеи, униженным. Унизительным было все: казенная пижама, из рукавов которой торчали его большие волосатые руки, короста небритости на щеках, казавшийся трупным запах постельного белья, а главное – неловкость позы и вынужденная неподвижность.
Возле кровати сидел следователь, майор ФСБ, бесцветный, как все фээсбэшники, с папкой на коленях, заполнял бланк допроса потерпевшего. Ермаков не расположен был вести разговоры со следователем, ему нужно было очень многое обдумать, быстро понять, что произошло и что все это значит. Но отказаться от показаний не было очевидных причин. Поэтому он терпеливо отвечал на вопросы, повторил, что не имеет ни малейшего представления, кто мог быть заинтересован в его смерти. Он ожидал, что последуют расспросы о служебных делах, но вместо этого фээсбэшник попросил пояснить, знаком ли он с гражданкой такой‑то и в каких отношениях находится с гражданкой такой‑то.
Ермаков нахмурился.
– Ты к чему это ведешь, майор? – довольно резко спросил он.
Тот объяснил: есть заявление, он обязан отработать все версии.
– Какое заявление?
Следователь бесцветным голосом зачитал ему протокол допроса жены. Ермаков взорвался:
– Вот ее и допрашивай! Ее, понял? Она тебе все объяснит!.. Извини, майор.
Приходи в другой раз. Сейчас не могу с тобой разговаривать. Рана болит, – для приличия соврал он и даже пошутил, как бы еще раз извиняясь за свою вспышку. – Сам понимаешь, не каждый день в жопу стреляют. Тебе стреляли?
– Нет, – ответил следователь, убирая бумаги в папку. – В спину стреляли. А в жопу – нет, ни разу.
Следователь ушел. На широких скулах Ермакова заходили желваки.
«Сука. Ну сука! Господи, да за что же мне это?!»
Заглянула медсестра, сказала, что звонят из бюро пропусков: пришел сын.
– Пропустите, – разрешил Ермаков.
* * *
В жизни каждого человека был по крайней мере один поступок, которым он гордится.
И другой, воспоминания о котором заставляют корчиться от стыда. Для генерал‑лейтенанта Ермакова это был один и тот же поступок: женитьба на дочери начальника Главного политуправления Балтийского флота контр‑адмирала Приходько.
Он впервые увидел ее на третьем году службы в окружном Доме офицеров на балу «Проводы белых ночей». Он и понятия не имел, кто она такая. Она стояла в окружении молоденьких морских лейтенантов: худущая, смуглая, с длинными черными волосами, в шелковой красной хламиде, в браслетах и перстнях, изощренно уродливая и надменная, как Клеопатра. Мореманы вились вокруг нее, как кобельки вокруг сучки во время течки. Он вклинился в их стаю дворовым волкодавом, раскидал всех, на кого рыкнул, на кого ощерился, склеил Клеопатру на раз, увез в комнату, которую снимал на Васильевском острове, и всю белую ночь властвовал над своей добычей, потрясенный ее ненасытностью и изощренным бесстыдством.
Он и сам не понимал, зачем это сделал. Она была совершенно не в его вкусе. Но был кураж молодости, требующая выхода мужская сила. Ночь растянулась на месяц.
Он по‑прежнему о ней ничего не знал. Она не разрешала себя провожать, уезжала на такси, а вечером, когда он возвращался из части, уже ждала его, царственно бесстыжая и влекущая, как змея. |