Линьков очень охотно подошел и стал за моей спиной. Я включил напряжение. Собственно, до момента перехода снаружи не так уж много увидишь – главное делается невидимо. Я‑то знал, что сейчас, по командам управляющего устройства, где‑то под козырьком магнита бесшумно и четко перемещаются секции, укладываясь в нужное положение. Сквозь кристаллическую решетку проводников неистово рвутся бесшумные электронные вихри, и невидимые для нас силовые линии извиваются, как клубок змей, чтобы выстроиться в той конфигурации, которую диктует им программа.
Вот сейчас сквозь ребристые сопла ускорителей в камеру ворвался сноп невидимых частиц, закружился смерчем, распался, на мгновение застыл и начал медленно опадать, будто стекать по стенкам. Мне казалось даже, что я вижу эту оболочку из частиц – нечто вроде туманного, размазанного вихря, который мчится вдоль завитков поля.
А вот и зрелище! Бледное сияние разлилось по стеклу, и брусок начал исчезать. Но не весь сразу, а постепенно; казалось, что надвигается чернота и медленно съедает его, начиная с середины: там почти сразу возникло черное облачко с размытыми краями.
Разница в скорости перехода была очень большая: даже на таком ничтожном расстоянии – от одного конца бруска до другого – поле менялось весьма заметно, поэтому и переход был такой постепенный. Через десять минут все это повторится, только уже в обратном порядке.
– Путаная все‑таки штука – время, – задумчиво проговорил Линьков за моей спиной. – А если б вы, например, не забрали брусок из камеры – что тогда?
– Да ничего особенного. Он смотрел бы на нас, а мы на него.
– Мне почему‑то казалось, что тогда должно произойти удвоение, – сказал Линьков.
Одна клемма у осциллографа мне не нравилась. Она явно отлынивала от своих прямых обязанностей. Ну, так и есть, прокручивается на одном месте. Придется менять.
– Чему «с там удваиваться? – рассеянно бормотал я, возясь с нерадивой клеммой. – Нечему там удваиваться, да вообще‑то и негде: место ведь занято… Брусок, ежели что, сольется сам с собой… Ну, удвоится, если хотите, на атомном уровне.
– А… не может он, например, появиться перевернутым? – помолчав, спросил Линьков.
Смотри‑ка, о чем он спрашивает! Да уж, мозги у этого несостоявшегося физика вполне на месте. Прямо жаль, что он не вовремя заболел…
– А над этим мы сами головы ломаем, – сказал я. – Понятно, если я в будущем учиню что‑нибудь с бруском – переверну его или надпись на нем сделаю: «Пламенный привет товарищу Линькову от перековавшихся преступников», то он и прибудет сюда перевернутым либо с надписью.
– Это‑то конечно, – сказал Линьков, – но ведь вы можете, например, получить его, так сказать, в первозданном виде, а потом, вот именно потом оказать на него воздействие… Тогда как? Или, допустим, наоборот: он придет к вам с такой вот трогательной надписью, а вы дождетесь его в будущем, извлечете из камеры и ничего на нем не напишете?
– Причина и следствие, – назидательно произнес я, – суть краеугольные камни нашего мировоззрения. Так вот, рад сообщить вам, что в данном случае нашему мировоззрению ничто не угрожает.
– То есть?
– Рабочая гипотеза гласит: мы имеем дело с изменяющимся временем. Тот товарищ там, – я повел рукой вперед и вверх, в направлении воображаемого будущего, – произвел воздействие, следы которого мы с вами увидели. Но мы с вами, подстрекаемые нездоровым любопытством, достигнув его состояния на мировой линии, не повторили этих действий. В результате мы перешли на другую мировую линию. Если б мы теперь вернулись по этой новой линии в прошлое, мы увидели бы брусок, как вы изволили выразиться, в первозданном виде. |