Внюхивается, до отказа морщится, проглатывает.
(В ожидании своей дозы) Я думал о тебе хуже, Гуревич. И обо всех вас думал хуже: вы терзали нас в газовых камерах, вы гноили нас в эшафотах. Оказывается, ничего подобного. Я думал вот так: с вами надо блюсти дистанцию! Дистанцию погромного размера… Но ты же ведь Алкивиад! – тьфу, Алкивиад уже был, – ты граф Калиостро! Ты – Канова, которого изваял Казанова, или наоборот, наплевать! Ты – Лев! Правда, Исаакович, но все‑таки Лев! Гней Помпей и маршал Маннергейм! Выше этих похвал я пока что не нахожу… а вот если бы мне шестьдесят пять…
Алеха . Может, проверить – горит?
Гуревич . Это можно… (На край тумбочки проливает немножко из своего остатка, зажигает спичку и подносит)
Тишина, покуда не меркнет синее пламя.
Прохоров (он даже не разводит свои семьдесят граммов, он держит наготове Хохулин лимон. Опрокидывает. Страстно внюхивается в лимон. Пауза самоуглубленности). Итак. Кончились беззвездные часы человечества! Скажи мне, Гуревич, из какого мрамора тебя лучше всего высечь?
Гуревич . Это как, то есть, «высечь»?
Прохоров . Нет‑нет, я не то хотел сказать. (Постепенно входит в раж) Я вот что хотел сказать: с этой минуты, если в палате номер три или в любой из вассальных наших палат какой‑нибудь неумный псих усомнится в богодуховности этого (тыкая пальцем в Гуревича) народа, он будет немедленно произведен мною в контр– адмиралы. Со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Гуревич . Помаленьку, помаленьку, староста, иначе ты вызовешь переполох в слабых душах… А ты не подумал о том, что Алкивиад тоже вожделеет? Ты вот уже немножко порфироносен. А взгляни на Алеху…
Прохоров . Ал‑леха!…
Алеха . Я тут. (Пока Гуревич чародействует со спиртом и водою, не выдерживает. Делает «лицо». Тренькает себя по животу, как бы аккомпанируя на гитаре. Начинает внезапно в анданте)
А мне на свете – все равно.
Мне все равно, что я г…,
Что пью паскудное вино
Без примеси чего другого.
Я рад, что я дегенерат,
Я рад, что пью денатурат.
Я очень рад, что я давно
Гудка не слышу заводского…
(Вливает в себя все ему налитое. Исполинский выдох. Пробует лихо продолжить свое традиционное)
Обязательно,
Обязательно
Я на рыженькой женюсь!
Пум‑пум‑пум‑пум!
(По собственной пузени, разумеется)
Об‑бязательно…
Гуревич . Стоп, Алеха. Не до песнопений. Кругом нас алчут малые народы. А мы тем временем, сверхдержавы, пробуем на вкус то, что, вообще‑то говоря, делает наши души автономными, но может те же самые души и на что‑нибудь обречь… Приобщить этих сирых?
Прохоров . Еще как приобщить! Ал‑леха!
Алеха . Я здесь. (Машинально подставляет пустой стакан)
Гуревич . Болван. Ты понимаешь, что такое – сирость?
Алеха . Еще бы не понять. Сережа Клейнмихель, – у него на глазах Паша Еремин, комсорг, оторвал у мамы почти все. И он теперь все кропает и пишет, кропает и пишет… Позвать его?
Гуревич . Позвать, позвать… (Наливает полстакана)
Прохоров . Клейнмихель! На ковер.
Гуревич (подошедшему Сереже). Так о чем тебе моргнула перед смертью твоя мама?
Сережа (всплакнув, конечно). Она все знала. Мамы – они всегда все знают. Что меня не допустят и не дадут снимать картину фильма про маму и Михаила Буденного, и как они крепко целовали друг друга перед решающей битвой. А свою нечистую руку приложил к этому всему Пашка Еремин, еврейский шапион…
Гуревич . Не торопись. Выпей.
Сережа, выпив, прижимает руку к сердцу, не то в знак благодарности, не то всерьез желая уйти из этого мира. |