И как то круто, в одну ночь похолодало, затянуло небо серыми, унылыми тучами – погода стала совсем осенней. Сердце не верило в такую раннюю осень, просило и жаждало тепла, и оно, оттеснив холод, приходило, но было как то уже не по летнему блеклым, осторожным, тихим, без этой летней калящей яростности, да и не держалось долго: два три дня – и вновь сменялось все тою же осенней прохладой, и начали желтеть и облетать листья, случились, и раз, и другой, утренники, и так вот через пень колоду лето дотащилось до осени и с явным облегчением уступило ей вожжи.
Сентябрь несколько дней постоял похожим па август, а потом разом обрушился дождями, шквальным встром, за неделю вычесав кроны деревьев до сквозящей голизны, будто уже подступал октябрь, – странно завершилось лето.
На рынке, с запозданием, как обычно последние годы, появилась брусника, семь восемь лотков на рынок – не больше, мигом возле них выстраивались очереди, и дважды Маше не доставалось, но наконец повезло, и она разом купила, сколько и собиралась: восемь килограммов, на четыре трехлитровые банки.
Елене с Виссарионом поставили телефон. Заявление на него Елена подала еще тогда, когда въехали в эту квартиру, несколько лет назад, все прошедшие годы Виссарион время от временн брал на работе какие то бумаги, в которых говорилось о самой крайней необходимости телефона для ответственного работннка университета Бумазейцева В. Е., ходил с ними к начальнику телефонного узла, в рай и горисполкомы, но ничего не помогало. Дежуря у Ксюши в больнице, Елена познакомилась с какой то маникюршей, у которой лежал в соседней палате сын, маникюрша эта оказалась близкой приятельницей жены начальника телефонного узла, она пообещала Елене, что телефон у нее будет, и в самом деле пришло вдруг письмо: срочно явитесь, уплатите, оформьте, и через три дня после письма Елена звонила Евлампьеву с Машей из собственного дома: «Ну, я просто не верю!..»
Ксюша по прежнему находилась за городом в санатории. Террасу, куда их вывозили дышать свежим воздухом, захлестывало дождевой моросью, и вывозить их перестали, только растворяли в определенные часы настежь окна. Температура у нее упала и была теперь нормальная и утром и вечером. В начале октября лечащий врач собирался делать снимок и обешал, если все на нем будет в порядке, разрешить вставать и ходить на костылях. Евлампьев с Машей, по установившемуся как бы сам собой графику, раз в неделю, где нибудь в середине, в среду или четверг, регулярно ездили к ней, все так же возили добытые в ресторанах и на рынке витамнны, по субботам воскресеньям ездили Елена с Виссарионом. Ксюша была по прежнему нервной, резкой, грубой временами, и во всем этом ее поведенни уже сквознла устоявшаяся привычность. Несколько раз в неделю к ним приходили учителя, объясняли новый материал, давали домашнее задание, но ни у кого в санатории не было охоты заниматься, никто ничего не делал, и Ксюша тоже, да, видимо, ничего другого от них и не ждали – отметок им не ставили.
Вечером как то заявился Ермолай.
С того летнего разговора о занятых деньгах по собственной воле он не объявлялся, не звонил, а уж заходить – тем более, и Евлампьев с Машей, увидев его, встревоженно переглянулись.
Ермолай был в той, взятой им весной кожаной куртке, она, казалось, еще больше обтерлась за этот недолгий срок, что он носил ее, и совсем обветшала – кожа в нескольких местах лопнула. Трещины эти были неумело и неловко, явно им самим, мужской рукой, стянуты ниткой.
– Переночую, можно? – спросил он, входя. На улице лило, и куртка у него была мокрая, мокрой была непокрытая голова, и с волос на лицо текли струйки.
– Можно, конечно, что за вопрос, – сказал Евлампьев, напряженно вглядываясь в его лицо, пытаясь хоть что то определить по нему.
Маша не выдержала и спросила испуганно:
– Что нибудь случилось?
– Ни чего, ров ным счетом! – уклоняя в сторону глаза, произнес Ермолай, и это все тотчас напомнило Евлампьеву Первомай. |