– Еще хочешь? – И не стал дожидаться никакого ответа: – Дорого, а, казака огород? Слева направо, справа налево… Дорог, мадам, город! А ропот топора? А брак краба? А норов ворона? А норов ко олок ворона!..
– Что, она тебя выгнала, ты здесь среди ночи огород городишь? – уже сердясь и все не понимая, что за бессмыслицу он несет, спросила Маша.
Ермолай поднял голову и посмотрел на нее. Потом повернулся и посмотрел на Евлампьева. Глаза у него, увидел Евлампьев, были сумрачно усталы и несчастны.
– Это у меня добрая такая традиция! – принимаясь стряхивать с себя полушубок, сказал он, и опять было непонятно, то ли он усмехается, то ли вполне серьезен.Вваливаться к вам перед праздниками… Пускаете, нет?
– Ну конечно, о чем разговор, сын, – торопливо, боясь, как бы Маша не сказала сейчас чего нибудь неподходящего, проговорил Евлампьев.
Ермолай был совершенно трезв, от него не исходило никакого запаха, только ясный, свежий запах принесенного с собой мороза.
Маша шумно, демонстративно вздохнула.
– Будешь спать?
– Да желательно бы, – не меняя тона, отозвался Ермолай. Прощелкал застежками сапог, распрямился и добавил: – Ночь все таки.
– Вот именно, – сказала Маша и позвала Евлампьева: – Расставь раскладушку.
Раскладушка хранилась в комнате под диваном.
Маша вошла в комнату следом за Евлампьевым, включила свет, с маху открыла шифоньер и, бормоча себе что то под нос, стала доставать с полки чистое белье для Ермолая. Евлампьев вытащил раскладушку, поднялся с коленей и, подойдя к Маше, прошептал на ухо, чтобы до Ермолая ничего не донеслось:
– Не надо с ним сейчас так. Ты же видишь – он как побитый.
– Ой, да ну а что он!..– в сердцах отмахнулась Маша, раздергивая перед собой простыню и осматривая ее. – Слова сказать нормально не может. Мадам да огород…
– А ты не понимаешь – почему?
– Понимаю. Но не люблю я, когда дурака валяют. Скажи нормально: выгнала, и все…
– А тебе это без слов непонятно?
Машу проняло. Она взглянула на него и снова отвернулась к полкам, но по тому, как она взглянула, он понял, что она смягчилась.
– Иди расставляй,– сказала она. Ермолай сидел на кухне у стола, обхватив голову руками. Евлампьев опустил раскладушку на пол, Ермолай услышал, вскочил, громыхнув табуреткой, и потянулся к раскладушке.
– Давай, пап, я сам. Вы ложитесь.
Евлампьев сказал Маше первое, что пришло в голову, – «как побитый», но именно это сравнение, увидел он сейчас, к Ермолаю больше всего и подходит.
– А у нас вон елка, – улыбаясь, сказал он. – Посмотри, в комнате вон.
– Посмотрю, пап, посмотрю,– абсолютно безучастно ответил Ермолай. – Я сам все, ложитесь. Прости, что разбудил вас…
– Да ну ничего, ничего, что ж…– Евлампьев непроизвольно глянул на будильник на буфете. Будильник показывал без десяти минут три.
Потом, в комнате, когда уже закрыли дверь и погасили свет, Маша села к нему на диван, посидела какое то время молча, со сложенными между коленями в провисший подол рубашки руками, и спросила:
– Что, думаешь, совсем она его?
Совсем ли?.. Кабы что нибудь можно было понять у Ермолая… Хороша мадам! А шорох!..
– Да вроде… с чемоданом, видишь, – сказал он.
– Хоть бы уж совсем, – вздохнула Маша. – Жуткая какая то стервища.
Евлампьсв не ответил. Что тут можно было ответить?
За тюлевой занавеской, оглушительно в ночной темени, что то хрустнуло и обвалилось с сухим долгим треском – видимо, откололся перекаленный морозом и упал внутри рамы кусок замазки. |