Изменить размер шрифта - +
А то ведь конструктор. Шлак, отработанная порода…

– Ну уж, как вы уничижительно о себе.

– Так а что ж. Так оно все и есть.– Евлампьев посмотрел на часы. Стрелка перешла через половину, и было уже почти тридцать пять минут. Утренняя смена закончилась.

Он сказал об этом вслух, и Слуцкер спросил:

– И вечером еще?

– Ну да, и вечером.– Евлампьев протиснулся мимо него, взял от стены у двери щит, Слуцкер подхватил, и они вместе поднесли щит к окну.

Щит встал пазами нз петли, и в будке сразу же сделалось по иному: хотя окно и было затянуто наледью, оно все таки внускало внутрь дневной свет, и он, мешаясь с электрическим, придавал ему как бы такую молочную голубизну, теперь же остался один электрический – контрастная туманно серая желтизна.

– Шкворни вот тут еше, – показал Евлампьев рукой на пол.

Слуцкер наклонился, пригляделся, взял шкворни и подал их.

Шкворни были тяжелые, холодные, холод их круглых металлических тел прошибал даже сквозь перчатку.

Евлампьев вложил их в петли и, опустившись на прилавок коленями, сполз на пол.

– А что, Емельян Аристархович, деньги то очень нужны? – спросил Слуцкер.

– Деньги? – не понял Евлампьев. И вспомнил: а, это же сам несколько буквально минут назад говорил: «Деньги, знаете, понадобились».

– Да нужны, Юрий Соломонович, нужны. Не коммунизм еше все таки.

– Так, может быть, снова ко мне в бюро? А, Емельян Аристархович? – Слуцкер потянулся и взял с прилавка свою сумку. – Первое января – вот оно, Новый год, снова на два месяца можно по закону. А? Прямо хоть со второго января. Женщины, как всегда, с детьми больными сидят, людей не хватает. Вы сколько здесь получаете?

– Да я пока…Евлампьев не знал почему, но ему не хотелось говорить об этом.Пока только аванс был. Вообще с выработки.

– Ну, примерно.

– Рублей девяносто, думаю.

– А на заводе – сто восемьдесят. Четыре месяца здесь – то же, что два в бюро. И вам хорошо, и нам. Ну?

Евлампьев зачем то снова посмотрел на свои почерневшие пальцы. Посмотрел – и пошевелил ими.

Ничего он не чувствовал в себе, никакого отклика.

Весной нынче, когда Слуцкер пригласил поработать, как все возликовало в груди, как приподняло над землей, какою радостью неиссякающе било и било в душе, и не потому, что нужны были деньги, не так уж они тогда были нужны, а оттого просто, что снова окажешься в родном, привычном, снова окунешься во все это: кальки, синьки, рулоны ватмана на кульманах – среди чего прожил жизнь, чему отдал ее… и вот – ничего.

– Ну, так что, Емельян Аристархович? – повторил Слуцкер.

– Да нет, Юрий Соломонович, – сказал Евлампьев, уводя от него глаза.– Спасибо вам… действительно большое спасибо, и благодарен… но нет, чего уж… Что мне увольняться да снова поступать потом. Не резон. Не обижайтесь. ладно?

Сумка в руках у Слуцкера позвякивала бутылками – он подергал ее.

– Нет, не обижаюсь, – сказал он. Помолчал и спросил: – Что, это все из за истории с балками?

«А из за всего», – ответилось в голове у Евлампьева, но он не произнес этого вслух. Конечно, если не копать вглубь, то Слуцкер прав – из за истории с балкамн. но не в них суть. они лишь вроде видимой части айсберга, суть в нном – что он уже ничто там, в прежней своей жизни, ноль, она принимает его в себя. но как принимает страна чужестранного гостя: все доступно, раскрыты двери всех музеев и магазинов, садись на любой номер троллейбуса и трамвая, кати, куда просит душа и глядят глаза, но все равно при этом ты чужестранец, потому что тебе недоступно главное: жизнь внутренняя, свершающаяся, в которой человек не так, может быть, свободен, как праздношатающинйся гость, но зато именно благодаря его действиям троллейбус бежит в эту сторону, а не в другую, в магазине продается то, а не другое, и в музее предложена на обозрение такая вот экспозиция, а не иная… Но не объяснять же это все Слуцкеру сейчас.

Быстрый переход