Но и с ним, знаете, приплясываешь стоишь.
– Да, это ж камень, – с интересом оглядывая киоск изнутри, словно с исподу он представлял собой что то совершенно экзотическое, сказал Слуцкер. И улыбнулся, возвращаясь взглядом к Евлампьеву. – Никогда в газетном киоске внутри не был. В молодости любопытством мучился, куда куда только не лазил, в цехе с крановщицей на кране ездил – сверху посмотреть, а в киоск вот не доводилось…
Евлампьеву стало смешно.
– Ну, я до старости, Юрий Соломонович, дожил, а тоже недавно впервые…
В оконце толкнулись, оно не открылось, и в стекло громко и требовательно ударили раз и другой.
– Простите, – извинился Евлампьев.
Он открыл оконце, и к проему его медленно, заторможенно съехало из за экрана наледи красное, весело хмельное, довольное жизнью лицо армейского возраста парня:
– «Со оветский спорт»… есть?
– Продан уже.
– Ду урак ста арый… прода ал уже…
Лицо парня так же медленно, как появилось, пошло вверх, исчезло, и Евлампьев прикрыл окошко.
Ему было неловко глядеть Слуцкеру в глаза. Будто парень раскрыл некую утаиваемую им от всех нехорошую его тайну.
– Однако! – сказал Слуцкер. Он пристроил свою холщовую сумку с красным оттиском какого то иноземного готического собора на свободном клочке прилавка, поднес руку в толстой меховой перчатке к рефлектору, будто проверяя, греет ли, и спросил: – А что вы, Емельян Аристархович, газетами то вдруг торговать пошли?
Евлампьев услышал свое сердце. Оно будто остановилось, сжалось – и, расправясь толчком, жарко и гулко торкнулось в ребра.
Такое с ним случалось в первые дни, когда каждую буквально минуту ждал встречи с кем нибудь из заводских. А потом вошел в работу, обмялся в ней, и страх встречи пригас, привял как бы, спокойно перенес и Молочаева, и всех остальных после… Но никто из тех, даже Вильников, не задали этого вопроса, прибегали в торопливости, заказывали, что им требовалось, и убегали.
– Да как, Юрий Соломонович, что пошел…– Евлампьев заставил себя посмотреть Слуцкеру в глаза. Посмотрел – и губы ему дернуло нервной усмешкой. – Деньги, знаете, понадобились… Вроде пенсия, вроде ннчего особенно нам уж не надо… Большая трата летом была. Да и что… что дома то сидеть?
– И что… простите, – сказал Слуцкер через паузу, – в своей тарелке себя чувствуете?
– А что, собственно… почему б не в своей? – Будто длинная тонкая игла прошила его насквозь, наколола на себя и осталась сидеть так, жарко н тяжко холодя грудь вокруг своего узкого тела. – Почему б не в своей? – повторил Евлампьев. – Работа и работа. А то, что пьяный этот… так во всякой работе что нибудь подобное. Не одно, так другое.
– Нет, вы меня не поняли, я не об этом, – быстро проговорил Слуцкер.– Я, Емельян Аристархович, тоже так считаю: плохих работ нет, все хороши. Плохими люди бывают. А у доброго человека – любая работа поэзия. Я о том вам то самому как? Ведь всякой работе – свой уровень. А у вас уровень все таки… ведь вы конструктор, и хороший конструктор, классный, как говорится. А здесь что?.. Четыре арифметических действия, и не выше, уровень начальной школы. Здесь кого угодно посади…
– А, вы вот о чем!..– Евлампьев помолчал и зачем то посмотрел на свон торчащие из прорезей в перчатках пальцы, испачкавшиеся от газет типографской краской и оттого сейчас совершенно черные. – Да, оно, наверно, так, Юрий Соломонович… Так. Только какую другую то найду? Нас, пенсионеров, только вот на такие подсобные, знаете ведь. Если б я еще каким нибудь бухгалтером был. А то ведь конструктор. Шлак, отработанная порода…
– Ну уж, как вы уничижительно о себе. |