– Ну, так это все от усталости у меня. От ужасной усталости, ужасной, поверьте. А я ведь не просто дома сижу, я ведь еще пенсии себе не заработала, на мне там сколько вопросов висит!..
– Ладно, Леночка, ладно,останавливая ее, сказал Евлампьев.Давай чемодан в руки, поезжай, ни о чем таком больше не думай, не надо, отдохни хорошо. И о Сане не беспокойся, что будет нужно – обязательно поможем, сделаем.
– Да, пожалуйста.– Елена будто что то переключила в себе, голос ее сделался мягким и просительным.– Так, чтобы он не чувствовал себя в забросе. Может быть, мама приедет суп сварит… Как раз сейчас такая пора, сессия, в основном дома сидит.
– Ладно, Леночка, ладно, – снова сказал Евлампьев.– Все будет нормально. И ждем его на Новый год обязательно. За елкой он заезжал, – Маша с ним говорила об этом, вот передай еще раз.
– И послеживайте за ним, как он тут!..– совсем уже веселым голосом, только приглушенно, в самую трубку проговорила Елена и рассмеялась.– Ну, целую тебя, папа. Маму еше раз целую.
Она первая положила трубку, и Евлампьеву досталось услышать задыхающиеся короткие гудки. Чепуха, а всегда как то не очень приятно захватить их. Будто отгородились от тебя.
– Что? – спросила Маша. Она стояла тут же, в дверях комнаты, и ждала конца их разговора.
– Да что… Прощалась. О Виссарионе – чтобы не забывали… Да то же, наверное, все, что и тебе.
Он не стал ничего говорить ей. Зачем? Ну, если и обижена она на Елену, что из того? Материнская обида, боже ты мой… Только понапрасну тревожить ее сейчас.
– Жидковата елка… но ничего. Ничего, вполне, – сказала Маша. Она повернулась в дверях н смотрела теперь в глубину комнаты.
Евлампьев ступил к ней и встал рядом.
От балкона тянуло холодным воздухом, серебряные струи дождя – тонкой, узкой алюминиевой фольги – шевелились, колебались под его током, играя отсвечиваемым светом люстры, и в этом их струящемся колыхании было что то особенно волнующее и празднично возвышенное.
Следующий день был для всех нерабочий.
Евлампьев пришел в киоск к обычному времени, по обычному привезли почту, но улица оставалась пустынной чуть ли не до половины девятого, и за газетами тоже никто почти не подходил.
А после девяти – как прорвало: вся видимая в окошечко часть улицы, белая до того, куда ни глянь, черно иссеклась фигурами, и каждую минуту их все прибывало и прибывало – с сумками в руках, с авоськами, с рюкзаками, поодиночке, парами, целыми семьями, – шли, выдыхая клубящиеся молочные облачка, и у киоска вскоре тоже стало людно, сбилась очередь, и все почти брали отчего то, хотя до первого осталось неполных два дня, поздновато уже поздравлять, открытки, кто – одну две, а кто – по десятку, по полтора, ну, ни разу еще они не шли так бойко, минут через сорок кончился весь запас, который, думалось, нужно будет после Нового года сдавать обратно, и пришлось вступать из за них в долгие, не очень то приятные объяснения.
– Да ну поищите, лежат где нибудь, – клянчила, оттягивая ото рта пуховый серый платок, чтобы просьба ее наверняка была услышана Евлампьевым, молодая женщина.
– Нет, правда нет, – говорил Евлампьев, виновато обводя вокруг руками. – Были бы – да неужели не дал бы?
– Слушайте, это же форменное безобразие! – возмущался через минуту кирпично взявшийся морозом тугощекий мужчина. – Новый год, а открыток нет! О чем вы думали своей головой, если вам не хватило?!
Евлампьев не пытался оправдываться. Конечно, в общем то, он был виноват, он, и никто другой: заказал бы побольше – и все б в порядке. Но кто ж знал… От неопытности.
После очередного подобного разговора в конце объявилось лицо Молочаева. |