.
Евлампьев молча смотрел на Ермолая, вглядывался в его родное, близкое, дорогое, любимое лицо, пытаясь проникнуть туда, за него, внутрь проникнуть, вглубь, чтобы найти там подтверждение произнесенным словам, – и не в состоянии был сделать это, беспомощен, бессилен.
Но лицо сына, казалось ему, было правдивым.
– Ну смотри! – сказал он. – Смотри!.. Вечером нынче будешь у себя, телефон твой проверить можно?
– Можно, можно, – ответил Ермолай, и в голосе его Евлампьеву почудилось облегчение. – Буду.
Евлампьев постоял у открытой двери, слушая их с Жулькиным затухающие шаги по лестнице, потом внизу взвизгнула пружиной входная дверь, захлопнулась с размаху, и он вернулся в квартиру.
В квартире было пусто и одиноко, и не было сил ничего делать. Он прошел в комнату, сел на диван и какое то время сидел, сцепив на коленях руки и с тупой бессмысленностью глядя перед собой в пол. Потом он услышал боль в желудке, и она испугала сго, заставнла тут же подняться, пойти на кухню и начать разогревать ужин. Болей в желудке у него не случалось давно, много лет, лет тридцать: щадил сего, осторожничал – вот и было нормально все, откуда она вдруг взялась там?
Но боль прошла, только Евлампьев начал есть, н он успокоился. Видимо, все таки от голода просто. По телевизору, он вспомнил, должна начаться скоро трансляция международного хоккейного матча, и сходил в комнату, включил телевизор и, ужиная, все прислушивался – не началась ли? Телевизор там, в комнате, бубнил человеческими голосами, взревывал музыкой, н рождалось ощущение, что ты не один в квартире, что ты вообще как бы не в квартире даже, ты подключен посредством телевизора словно бы к самому центру мира, в нем, в этом центре, находишься, и некогда тебе ни о чем другом думать, кроме как о том, что свершается в нем, этом центре…
8
В круглые отверстия почтового ящика было видно лежавшее там письмо. «Наконец то»,– подумалось Евлампьеву.
Он вытащил из кармана связку забренчавших ключей, отыскал нужный и открыл ящик. Выпертое изнутри напором свернутых втугую газет, письмо вылетело из ящика и, кувыркнувшись в воздухе, шлепнулось на пол. Сами газеты Евлампьев успел прижать рукой, и они не вывалились. Когда то, в пятидесятых еще годах, почту приносили два раза в день, утром и вечером, после стали приносить только раз, и утреннюю, и вечернюю вместе, видимо, не хватало людей.
Он вынул газеты и нагнулся, поднял письмо. Письмо было от Гали.
Странно, почему то не ждал от нее ничего, даже и не думал почему то, что она может написать ему, и когда увидел письмо в ящике, решил, что от Черногрязова.
Давно не приходило писем от Черногрязова. Тогда вот, еще осенью, делали как раз, кажется, ремонт, пришло последнее, он на него ответил, отослал – и все, с тех пор от Черногрязова только лишь та новогодняя телеграмма. Смешно сказать, а привык к его, черногрязовским, письмам. И подосадуешь иногда на ту ахинею, что вдруг начинает нести он, и позлишься даже, а ждешь их тем не менее, радуешься им, получая, – нужны стали.
Маша пришла, видимо, совсем перед ним,в прихожей горел свет, посреди дороги стояла со встопорщенными ручками ее хозяйственная сумка.
– Э эй, заявилась, гулена?! – кликнул ее Евлампьев, захлопывая за собой дверь.
– Заявилась, заявилась, – Маша уже шла к нему. Вышла, остановилась напротив и подбоченилась. – Хожу вот, гляжу, как тут жил без меня, много ли грязи накопил?..
Евлампьев положил газеты с письмом вверх на полок вешалки и стал раздеваться.
– Что Елена, приехала, как она?
– Приехала, – сказала Маша. – Сувенирчиков вон,– кивнула она на сумку, – привезла всяких. Тарелку керамическую, пиалки… увидишь. |