Тем более, – подмигнул он уже с порога, раскрыв дверь, – сверхурочные платят!
Евлампьев разрезал ножницами шпагат, поплевал на пальцы и стал пересчитывать газеты. «Тем более – сверхурочные платят…»
Ах же ты, господи, сколько в них все таки схожего с Ермолаем… Что то такое неуловимое, не дающееся в руки, тонкое… но схожи, схожи! Единственно, что в Ермолае нет этого их по молодому еще веселого, энергичного, напористого цинизма, наоборот, скорее – стариковский какой то, унылый пессимизм…
Дверь снова распахнулась, и усатый, придержав ее ногой, с новыми пачками вошел внутрь.
– Принимай, – сказал он, бросая их на прилавок. – Все честь по чести. Вот накладная.
Евлампьев взял наклалную и заглянул в нее. «Вечерка», «Литературная Россия», «Неделя», «Коммунист»…
– Утром тоже ты был? – спросил он усатого.
– Кто ж еще, – отозвался усатый.
– «Правду» с «Комсомолкой» вытаскивал?
– Кто? Я? – возмутился – усатый.Помилуй бог, что за обвинения, Аристарх Емельяныч! За такие вещи, знаешь…
Евлампьев перебил его:
– Вытаскивать не стыдно и отпираться тоже не стыдно? А «Технику – молодежи» тоже не ты зажимал?
Усатый какоето время, не зная, видимо, как себя повести, молча глядел на него, потом захохотал, садясь одной ногой на боковой прилавок и болтая другой в воздухе.
– Ну, Аристарх Емельяныч! Ну, дед с бабкой! Ничего от вашего глаза не уйдет!.. Что ж за жизнь у меня будет: работай – и не поживись? Это не жизнь, это скука. Со всякой работы навар иметь надо, а без навара как? Сухая ложка рот дерет. Ведь сам то, Аристарх Емельяныч, признайся, не бойся, никому не скажу, сам то ведь без навара не живешь, нет?! Имеешь ведь?!
Евлампьев перестал считать и, обернувшись, глядел на него. Словно бы поворотился какой то ключ, щелкнул замок, и открылась некая невидимая до того дверца, – он понял, что оно, то общее между этими налитыми молодой, упругой циничной энергией ребятами доставщиками и Ермолаем: неверие их ни во что – вот что. Никакой высшей, осеняющей смыслом каждый твой поступок, каждое движение, каждый прожитый день цели, одна пустота на месте всего этого, зияющая черная дыра, и все в нее как в прорву… И если Ермолай, похоже, хоть страдает от того, мучается, то усатый с безусым – ничуть: урви, схвати, гребани где можешь, сколько можешь – вот и все, и хорош, все счастье жизни. А глянешь так – хорошие, в общем, славные ребята, не подлецы, нет, точно, что не подлецы, не мерзавцы какие нибудь…
Усатый сидел, крутил гуцульские свои, сбегающие к подбородку усы и, хитро улыбаясь, ждал ответа. «Имеешь ведь?»
Что ему отвечать? Толку то…
Евлампьев отвернулся от него и стал пересчитывать газеты заново. Останавливаясь считать, он заказал себе держать в памяти насчитанное число, но оно будто куда провалилось из него. Странное какоето было все таки состоянне. Снова давление, что ли… А так вроде подлечили его летом. Погода, правда… оттепель.
Ноги не держали. он устал стоять, как открыл окно, минут через десять. А не закрыть было – ничего не распродано, как закроешь?.. Приносил как то, когда еще только начал работать здесь, табуретку из дома, но торговать с нее было неудобно, низко слишком, и унес обратно. Теперь бы – удобно не удобно – пригодилась бы…
Поток с завода иссяк, никто не подходил к окошечку уже минут пять, и Евлампьев, хотя до конца работы оставался еще чуть не час, еще не начало даже темнеть, решил закрывать киоск. Газеты в основном были распроданы, останется десяток другой на завтра – не беда, а для журналов недоработанный час – вообще не время. |