Я не знаю
ничего менее достойного, чем пьяные слезы, и поскорее отвернулся от этого
позорного зрелища.
Но он уже вступил на скользкую стезю самооплакивания, на которой
человека, обуянного старыми горестями и свежими возлияниями, остановить
может только полное истощение сил. Слезы его лились ручьем, а сам он, на две
трети обнаженный, сидел в остывшей комнате. Меня попеременно терзала то
бесчеловечная досада, то сентиментальная слабость; то я привставал в
постели, чтобы помочь ему, то читал себе нотации, стараясь не обращать
внимания и уснуть, до тех пор, пока внезапно мысль "quantum mutatus ab illo"
[55] не пронзила мой мозг; и, вспомнив его прежнюю рассудительность,
верность и терпение, я поддался беззаветной жалости не только к моему
господину, но и ко всем сынам человеческим.
Тут я соскочил с кровати, подошел к нему и коснулся его голого плеча,
холодного, словно камень. Он отнял руки от лица, и я увидел, что оно все
распухло, все в слезах, словно у ребенка, и от этого зрелища досада моя
взяла верх.
-- Стыдитесь! -- сказал я. -- Что за ребячество! Я бы тоже мог
распустить нюни, если бы слил в брюхо все вино города. Но я лег спать
трезвым, как мужчина. Ложитесь и вы и прекратите это хныканье!
-- Друг Маккеллар, -- сказал он. -- Душа болит!
-- Болит? -- закричал я на него. -- Оно и понятно! Что это вы пели,
когда вошли сюда? Пожалейте других, тогда и другие вас пожалеют. Выбирайте
что-нибудь одно, я не хочу служить межеумкам. Хотите бить -- так бейте,
терпеть -- терпите!
-- Вот это дело! -- закричал он в необычайном возбуждении. -- Бить,
бить! Вот это совет! Друг мой, я слишком долго терпел все это. Но когда они
посягают на моего ребенка, когда дитя мое под угрозой... -- Вспышка прошла,
он снова захныкал: -- Дитя мое, мой Александер! -- и слезы снова потекли
ручьем.
Я взял его за плечи и встряхнул.
-- Александер! -- сказал я. -- Да вы хоть подумали о нем? Не похоже!
Оглянитесь на себя, как подобает настоящему мужчине, и вы увидите, что все
это самообман. Жена, друг, сын -- все они одинаково забыты вами, и вы
предались всецело вашему себялюбию.
-- Маккеллар, -- сказал он, и к нему как будто вернулись прежние
повадки и голос. -- Вы можете говорить обо мне все что угодно, но в одном
грехе я никогда не был повинен -- в себялюбии.
-- Как хотите, но я должен открыть вам глаза, -- сказал я. -- Сколько
времени мы живем здесь? А сколько раз вы писали своим домашним? Кажется,
впервые вы разлучаетесь с ними, а написали вы им хоть раз? Они могут думать,
что вас уже нет в живых.
Этим я затронул его самое уязвимое место, это подстегнуло все лучшее в
нем, он перестал плакать, он, каясь, благодарил меня, улегся в постель и
скоро уснул. |